Понимаешь ты?.. Я ушел не потому, что разлюбил, и не затем, чтобы сделать тебе больно. Это было для меня как паломничество, как добровольный затвор в монастыре… и я надеялся, что, может быть, если я выдержу епитимью, мы однажды снова соединимся.
Но у меня ничего не получилось, Лис! Я не могу без тебя жить!.. Мне ничего не нужно, если тебя нет рядом, ни еда, ни вода, ни Бог, ни рай, ничто! Молитвы меня не утешают, лекарства не помогают, только вредят, и все, что день и ночь твердят наставники, и дядя Густав, и эта противная Сесиль Пети, мой терапевт — все кажется бесполезной тратой времени, обманом, кощунственным бредом!..
Поверь, я в здравом уме… я понимаю все, что происходит, и вижу теперь намного яснее. Здесь никого не лечат, только мучают и ломают, это не чистилище, а самая настоящая преисподняя. Соломон оказался прав, полностью прав: «Опус Деи» и ей подобные организации — отнюдь не современные апостолы, несущие благую весть, это сборище властолюбцев, фанатиков и садистов… их проповеди — сплошное лицемерие.
Каким же я был слепым, Лис! Но теперь прозрел. Их на самом деле не интересуют наши души, им нужны только кошельки, только деньги, только тела. Бренные тела, которые могут выполнять команды, приносить пользу общине, жертвовать, и переносить унижения и боль, когда наставникам угодно «воспитывать» нас.
…Я очень скучаю, Лис, милый. Я скучаю по нашей уютной берлоге на Монмартре, где нам было так хорошо. По нашей постели, по твоим рукам, губам, и по твоему члену. Да, да, по нему тоже!.. Я так хочу домой, в твои объятия, потому что они и есть мой дом!.. Я скучаю по нашим поздним ужинам, когда мы наедались картошкой и сладким, а потом часами занимались любовью, по твоим утренним занятиям, когда я мешал тебе делать растяжку, по долгим вечерним прогулкам вокруг Сакре-Кёр, по нашему Люксембургскому саду, и по нашим ссорам… по запаху твоих волос. Здесь подушки пахнут только крахмалом и больницей. Я скучаю по Соломону. По дяде Франсуа и дяде Жозефу, и по моим друзьям. Но я сам зачеркнул все это. Я, наверное, уже никогда не выйду отсюда…
Сейчас ты точно решишь, что я сошел с ума, ты рассердишься, ты скажешь — «Да ты же сам запер себя в эту идиотскую клинику, почему не можешь уйти, когда хочешь? Ведь это не тюрьма!» Но увы — это тюрьма, Исаак. По крайней мере для меня, и даже хуже, чем тюрьма… Я согласился пробыть здесь два месяца, вроде, не так уж много, и да, потом смогу идти на все четыре стороны… но меня никто не отпустит. Я понял недавно, но… мне страшно. Дядя Густав не позволит мне уйти. Я вижу в его глазах, что он скорее меня убьет, чем даст мне уйти.
Они ведь не впустили тебя, любимый! Да, я знаю, что ты приходил, и надеюсь — ты хотел меня забрать, но тебе не позволили, тебя схватили, причинили тебе боль… как только я узнал об этом, Лис, я попытался. Попытался сначала выйти, просто выйти за ворота, а когда меня не пустили — попробовал сбежать. Но у меня снова не получилось. Дядя Густав пригрозил, что меня признают не просто больным, а сумасшедшим, опасным и буйным, и что ему придется закрыть меня в Италии, в одном монастыре, где меня никто не найдет…»
— Я вижу, Соломон, ты так же впечатлен текстом, как и я, — заметила Руссель, с удовольствием доедая суп (Кадош к своей порции даже не притронулся).
— Да.
— И что скажешь?..
— Думаю, что ты права насчет депрессивно-параноидального синдрома… Мальчик не в порядке. И это я еще мягко выразился…
— Мягко выразился — потому что ты его не видел; а я видела и говорю жестко: полная картина генерализованного тревожного расстройства и признаки паранойи… Плюс мышечный тремор и навязчивые компульсии — крутит волосы, грызет ногти.
— Черт подери. Все совсем плохо.
— Вот из этого «плохо» он и рвался написать письмо твоему брату… я, конечно, разрешила, и поощрила, само по себе послание — прекрасная терапевтическая практика, и, видишь, не смогла припрятать или выбросить. Но ты же понимаешь, что Исаак пока не должен это увидеть, иначе вдобавок к депрессивному параноику мы получим еще и маниакального.
Соломон покачал головой:
— Не думаю, что Лис вот так сразу впадет в буйство, у него нервы гораздо крепче… но я согласен, что лучше не рисковать с письмом. Мне сложно предсказать реакцию брата.
— Я в тебе не ошиблась. Какими бы ни были твои личные чувства, они никогда не затмевали твою профессиональную беспристрастность и честность.
— Не переоценивай мою беспристрастность, она висит на волоске. — Соломон поднял бокал с вином и выпил залпом, как воду. — Не так уж важно, болен Ксавье или здоров. Важно, что он не хочет быть там, где находится, и написал это собственной рукой… Его нужно вытащить и как можно скорее.
— Тут у нас главная проблема, и я сейчас не о контракте, не об охране и не о Густаве Райхе, который, к слову, со мною довольно любезен… Я об эмоциональной и волевой амбивалентности Ксавье. Он хочет, чтобы его «забрали» из клиники, и в то же время сам отказывается уходить, ссылаясь на то, что «так всем будет хуже», и на мифические угрозы месье Райха, которому приписывает всемогущество и сатанинскую жестокость…
— Ты полагаешь, только приписывает?.. Почему ты называешь угрозы мифическими?
— Ты не дочитал письма, — дотошностью и нелюбовью к незаконченным действиям Анна-Мария могла поспорить с самым занудным школьным учителем. — Закончи, и подумаем вместе над выводами.
— Благодарю, мне уже достаточно. Это все-таки личное послание, адресованное брату. Свое мнение я составил.
Руссель недовольно поджала губы и нахмурилась:
— Избыточная деликатность. Первые две страницы — это цветочки, ягодки в конце… Он обвиняет месье Райха в постоянных избиениях, сексуальных домогательствах, а самое главное, утверждает, что «дядя Густав» собирается его убить. Ты понимаешь, какова дилемма?
— Да. Первый вариант — принять все всерьез, пойти в полицию и сделать заявление, не имея никаких доказательств, кроме этого письма, и бессвязных утверждений