делаю, прекрасно, возвышенно и правильно — или мелко и омерзительно. Я хочу сделать что-то прекрасное, но боюсь, что это слишком мелко, слишком мелко — этот жест, этот финал слишком мелкие… Может, таковы замашки белого нищего сброда. Конечно, так и есть! Это странно — наш городок всегда испытывал склонность именно к замашкам белого нищего сброда, со всеми этими гадкими проблемами, с нашими уродливыми подержанными машинами, всеми этими «пинто», «малибу» и «камаро», и с обоями 70-х годов, и с диванами в клеточку, с нашими прыщами и бесплатными школами — а теперь еще я разбрасываю останки из оловянной канистры золотистого цвета прямо в озеро? Ох, как это пошло, безвкусно и жалко…

А может — прекрасно, исполнено любви и величия? Конечно же, прекрасно и исполнено любви и величия!

Но даже если так, даже если все и правильно, и прекрасно, а она, глядя на меня, проливает слезы и гордится мной, как она сказала, когда я ее перенес, когда у нее шла носом кровь, а я ее перенес, она сказала тогда, что гордится мной, она и не думала, будто у меня это получится, что я смогу ее поднять, отнести в машину, а потом перенести из машины в больницу, и эти слова с той минуты звучат у меня в голове каждый день: она думала, что у меня не получится, а у меня получилось. Я знал, что у меня все получится, знаю это и сейчас, я понимаю, что делаю: а делаю я что-то одновременно прекрасное и отвратительное, потому что уничтожаю прекрасное именно тем, что знаю: оно прекрасно, — я ведь знаю, что если я знаю, будто делаю что-то прекрасное, оно перестает быть прекрасным. Я боюсь, что даже если это прекрасно в принципе, но если я делаю это и знаю, что это прекрасно, и даже хуже того — знаю, что очень скоро я стану это документировать, у меня в кармане лежит диктофон, который я именно для того и взял, — все это превращает потенциально прекрасное в отвратительное. Я подонок. Бедная моя матушка. Она бы сделала это не раздумывая, не думая о том, что она думает.

Ох ты ж блядь. Я бросаю снова. Бросаю как можно быстрее. Запускаю руку в мешочек и выгребаю горсть крохотных камушков. Вытаскиваю их, и они высыпаются из сжатой руки. Я снова запускаю руку, и еще больше крохотных камушков проскальзывает между пальцами и падает между огромными белыми камнями мне под ноги. Я бросаю. Камушки разлетаются и — тидитидитиди — падают в воду. Я продумываю детали: бросать их в одно и то же место или каждый раз в другом направлении? Может, оставить что-нибудь на потом, припрятать где-нибудь? Ну конечно! Наверное, так будет лучше всего — я могу немного оставить, может, даже половину, и разбросать в другом месте… в Кейп-Копе! В Милтоне! Можно раскидать по частям по всей стране, во всех ее любимых местах! Можно разнести их по всему миру! В Атлантический океан, в Тихий! Правда, будет аэропорт и самолет. Придется проносить их в самолет и объясняться с охраной. Придется поставить коробку на ленту — а потом… Просветится ли прах на мониторах? Может, меня попросят открыть коробку, показать, что там такое, как это делают с ноутбуками. Может, прах похож на порох? Запросто. Впрочем, можно предварительно его зарегистрировать. Нет, это плохая идея. Так выйдет еще хуже.

Я снова выгребаю и бросаю. Вот так хорошо. Вполне. Нет, просто отлично, вот так лучше всего. Ведь она провела здесь, у воды, свои последние годы. Я начинаю разбрасывать все быстрее — загребаю и разбрасываю, будто зерно молочу, и повсюду разлетается пыль. Все пальто запорошено. Она в ужасе. Я омерзителен. Вот что я вытворяю. Вот до чего дошло: я швыряю ее останки в озеро. Нет, она не смотрит на меня. Ее нет. Для нее есть жизнь после смерти, а для меня — нет, потому что я не верю. Да и вообще к тому времени я слишком устану. Я и сейчас устал. Я жутко устал. Я сам брошусь в озеро. Не для того, чтобы покончить с собой, а просто чтобы так сделать… Ради драматизма! И не выберусь. В одежде — просто не сумею. Если б я снял одежду, выбрался бы. А в одежде захлебнусь. У меня прихватит сердце, и я захлебнусь. А могу сделать как-нибудь иначе, эффектно. Могу направить машину в озеро, а сам буду в ней сидеть. Или не буду сидеть.

Я все бросаю и бросаю — прах в серую пустоту. Я знаю, что поскользнусь, упаду в озеро и погибну. Ирония судьбы! Совсем как одна женщина, которая с утеса бросала в озеро прах то ли матери, то ли мужа, а потом этот утес накрыла волна и унесла ее тоже. Или это была сестра? Впрочем, тут нет волн. Я просто поскользнусь и бултыхнусь в озеро. Надо вытряхнуть из мешка остатки праха. Немного надо оставить. Надо оставить совсем немного как сувениры. Сувениры? Какая же ты сука… Какой же ты, блядь, ублюдок — сувениры? думаешь о сувенирах? Я вытряхиваю мешочек. Вытряхивать его мне не нравится — словно вытряхиваешь золотую рыбку из сачка. А прах плавает? Он растворяется? Я закончил и сажусь, и мое дыхание, быстрое и тяжелое, становится видимым: когда я перестал двигаться, моментально стало неебически холодно. По воде проходит неторопливая рябь, там глубина несколько сот футов, и миллион рыб уже пожирают прах. Нет никакой разницы между небом и водой, и я уже чувствую, как вода поднимается вокруг меня, я уже под водой, а вся вода — внутри чего-то большего, и я смотрю себе на ноги, чтобы убедиться, что я в безопасности, потому что я нахожусь внутри чего-то живого.

Я еду к церкви. Она всего в нескольких минутах от берега — надо проехать через самый центр города, мимо библиотеки и парикмахерской.

Останавливаю машину и илу пешком. Воздух влажный и холодный.

Дверь не заперта. Сейчас около одиннадцати. Я чуть-чуть приоткрываю дверь и заглядываю внутрь, уверенный, что это ошибка, в такое время церковь не может быть открыта.

В церкви горит свет, хоть и слабый. Я медленно захожу. Пусто. Я останавливаюсь в отгороженном стеклом уголке для расплакавшихся детей и опоздавших прихожан.

Церковь сияет красным. Неф высокий и белый, а посередине висит Иисус почти в половину человеческого роста, отлитый в золоте, распятый и подвешенный на проволоке. Сколько раз я боялся за этого Иисуса, боялся, что проволока не выдержит, и он свалится и упадет на священников и алтарных служек. Гораздо спокойнее было, когда священники стояли немного сбоку при чтении псалмов или литургии. Но если кто-нибудь стоял в центре, прямо под ним, при освящении даров, держа потир над головой, — ох, вот тогда я был уверен, что он свалится, уж очень угрожающе висел он на двух тонких проводках.

Какая же она маленькая, эта церковь. Я обвожу взглядом ряды — она просто крохотная. Скамейки низкие, и рядов совсем мало. Раньше она никогда не была такой маленькой. Я иду к главной части. По центральному проходу, по красному ковру.

Я иду к первому ряду, где сидел, когда был здесь в последний раз. Я сидел в первом ряду и все время вертел головой, махал рукой людям, когда они заходили. Я сидел с Тофом, Кирстен, Биллом и Бет. Мы сбились в первом ряду, у ближнего края. Мы были прихожанами этой церкви, но никогда не сидели прямо перед кафедрой. Мать сажала нас или в середине, или сзади, и мы были благодарны, потому что священникам и причту было тогда не понять, помним ли мы наизусть тексты, которые нам положено помнить.

Я сидел в первом ряду, держал Кирстен за руку, играл с рукой Тофа, у меня кружилась голова, на мне был синий блейзер, и я ждал, когда начнется служба во всем ее величии. Я уже несколько месяцев знал, как все будет, рисовал в воображении все от начала до конца. Светло. Дело происходит днем. Свет пробивается через высокий разноцветный витраж — впрочем, нет, он светит прямо, прямо, ярко, широко, и он золотой. Собралась немыслимая толпа, церковь заполнилась, как на Рождество или Пасху, боковые проходы забиты, ведь пришел почти весь город — все родственники, ее брат и сестры, живущие восточнее, огромная отцовская семья из Калифорнии, все ее бывшие ученики, все остальные учителя, все мои друзья, друзья Билла, Бет, приятели по старшим классам, начальным классам, колледжу, друзья Тофа, их родители, продавцы, врачи, сиделки, посторонние, поклонники, все одеты в пальто, в темное, все молчаливы и почтительны, а у задних дверей — давка, столпотворение. Да-да, конечно, остальные снаружи, сотня человек собралась на ступеньках, во дворе, они будут стоять вокруг церкви кольцом, на улице — их будет тысяча человек, и всем им нужно только одно — знать, что они пришли, сделать так, чтобы все это было по-настоящему, на самом деле… И вот начнется служба, и один за другим священники будут вставать и говорить, но под наплывом чувств лишатся дара речи, начнут ерзать на своих красных бархатных стульях и уступать кафедру друг другу, трясясь от рыданий, закрывая лица узкими длинными ладонями. Мы будем сидеть в первом ряду, трагически-прекрасные Эггерсы-младшие, обагренные кровью и непреклонные, и как минимум сотня человек встанет перед нами и будет говорить о ней, о том, что она им подарила, и ее жизнь будет описана во всех своих величественных подробностях, в мельчайших деталях, и все, что она держала в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату