рассказать всему миру о ее муже, она поняла бы, как, без сомнения, понимает это Сара, — что пока я ехал через лэйк-форестское кладбище, то, что рядом с берегом, где много надгробных камней, окруженных лужицами, тонкими замерзшими лужицами, я слушал по радио передачу с Дэнни Бонадусе — тем самым, который играл в «Семействе Партридж»[180]1, хотя это и не очень хорошо — слушать такое, когда проезжаешь через кладбище, но потом там зазвучал знакомый голос, который рассказывал что-то о сексе, и… кто же это?.. Это же Сари Локер, Сари Локер — гость «Шоу Дэнни Бонадусе» по радио, на кладбище, и рассказывала она о том, как надевать презервативы ртом. Я был настолько потрясен, что остановил машину, чтобы обозначить свое потрясение, продемонстрировать его и самому себе, и тем, кто мог бы меня заметить, хотя на самом деле я, конечно, не был потрясен настолько, чтобы останавливать машину. И Сари сказала ему что-то нехорошее, что-то про его недавно закрытое телевизионное шоу, и когда ее уже не было в студии, он напустился на нее, стал называть нехорошими словами, а я уже ехал к бару в Хайвуде — тому самому, где каждый вечер по пути домой останавливался отец, — поэтому он всегда приходил домой в полвосьмого, тютелька в тютельку, независимо от того, были пробки на дорогах или нет, а еще Сара знает, что когда я сидел в этом баре, весь вымерзший, серый, как моль, то расположился у стойки, заказал «спрайт», и сидел дальше, не имея никакого представления, что я тут делаю, что я ищу в баре, где бывал мой отец. Может, думал, что где-нибудь окажутся его фотографии, а его имя все еще будет написано на доске у бильярдного стола. Не знаю. У него ведь был такой хороший почерк… Я стал смотреть на фотографии команд по боулингу, почему-то надеясь увидеть его там, среди остальных… Конечно, я знал, что он не был большим любителем боулинга…
Наши языки все еще двигаются друг у друга во ртах, и глаза у нее, наверное, все еще открыты…
…и пока я там сидел, мне на минуту захотелось, чтобы у меня была отцовская фотография, чтобы я мог, как детектив, протянуть ее женщине за стойкой и чтобы она сказала: «Ну конечно, я его знаю. Он заходил каждый вечер…» Но вместо этого я просто сидел. Везде стояли новенькие пивные кружки. Громадный бильярдный стол. Магнитофон играл «Что за чувство!»[181]. Это действительно было «Что за чувство!».
Я открываю глаза — и глаза Сары снова открыты. Кажется, что она не позволяет себе расслабиться. Но можно ли ее винить за это? Она ведь все знает, обо всем догадалась. Она знает, что из бара я пошел к автомату, позвонил в Донорскую ассоциацию и узнал, куда именно направляют большую часть тел, — это оказалась Чикагская медицинская школа при Иллинойском университете, и тогда я поехал туда, к Вест- Сайду, примерно час проплутал среди этого распада, дома осыпаются, растоптаны целые акры земли, словно по ним прошли великаны. Она знает, что в конце концов я нашел и эту школу, и здание, где сидит завкафедрой анатомии, знает, как я припарковал машину на углу и мне пришлось перелезать через ограду стройки, чтобы попасть в здание, знает, что, оказавшись внутри, я испугался, что меня засекут, увидят мой взгляд и вызовут охрану, поэтому я проскользнул мимо лифта и пошел к лестнице, открыл тяжелую металлическую дверь, а…
Мы оказываемся на ее кровати и обнимаемся, уже раздетые.
…на лестнице было восемьдесят ступенек. Или девяносто. Она была ветхой, мне надо было подняться на седьмой этаж, где и сидел этот врач, человек, на которого я собирался наброситься за то, что он забрал моих родителей и что-то с ними сделал. Почему на этой лестнице так жарко? К четвертому этажу я уже взмок. Мимо меня проходили врачи — они спускались, а я поднимался, и я должен был держаться спокойно, как ни в чем не бывало; я был студентом, старался быть похожим на студента. Я как будто шел по трубе парового отопления: жар, как ветер, поднимался снизу, и когда я дошел до седьмого этажа, у меня кружилась голова, и я распахнул дверь и почувствовал, как в мои легкие проникает прохладный воздух…
Я пытаюсь сделать что-то, но Сара говорит: нет. Я с чем-то вожусь, без особого энтузиазма пытаюсь что-то сделать, но я так устал и у меня такая тяжелая голова, что…
И когда я нашел имя этого врача, составленное из передвижных буковок на специальном черном табло, я подошел к нужному кабинету и уже собирался наброситься на него или, по крайней мере, взглянуть ему в лицо, и чтобы он что-нибудь сделал, что-нибудь мне сказал…
…я падаю и засыпаю, настолько я вымотан, я прижимаю спину Сары к своей груди и засыпаю…
…а потом открыл дверь в его кабинет. Прямо передо мной кто-то сидел — мужчина средних лет, он сидел за столом, всего в нескольких дюймах от меня, и вот наступил тот миг, когда я наконец-то… «Ой! Прошу прощения!» — сказал я и закрыл дверь. Потом я сел в лифт и по дороге вниз барабанил пальцами по стенам, навалившись на дверь, а потом выскочил, сбежал по крыльцу, опять пошел к стройке — быстро, чуть ли не бегом, снова сел в машину, а сев в машину, включил радио и поехал обратно к шоссе, вернулся в квартиру Гранта и Эрика, которые смотрели кабельный канал, — и ничего им не сказал.
Утром я сплю до девяти, десяти, половины одиннадцатого… и все не просыпаюсь, пока Сара не начинает демонстративно греметь по всей квартире. Вся комната залита ярким светом, а кровать все еще очень теплая. Мне больше некуда идти. Я не хотел бы уходить отсюда никогда. У меня нет планов. Мне хочется поболтать. Я разглядываю альбом ее школы. Смотрю на фотографии, где она снята с учениками. Похоже, они по-настоящему ее любят, и это так хорошо, что мы снова оказались здесь, в другом месте, но все-таки оказались вместе через столько лет, и это замечательно, потому что теперь между нами восстановилась связь, какой-то мостик, который был в упадке, но теперь, отстроенный заново, отремонтированный, он новенький, старинный, восхитительный… Это великолепно; теперь мы не потеряем друг друга из виду, и когда я окажусь здесь, мы будем встречаться, а когда она приедет в Сан-Франциско…
Может, нам надо сходить позавтракать…
А потом я стою у дверей и собираюсь уходить. Я не знаю, почему я ухожу. Что-то случилось. Она говорит, что ей надо зайти в школу по каким-то делам или что она собирается пообедать с подругой, или с сестрой, или с матерью. Она говорит как-то неопределенно. В дверях я обуваюсь, чувствуя, как зимний ветер задувает в щель, и она говорит что-то еще, кажется «с Новым годом», а потом открывает дверь, мы торопливо обнимаемся, и вот я уже иду по дорожке, возвращаюсь к Гранту и Эрику.
Я иду на негнущихся ногах, мне холодно, и я пытаюсь вспомнить, какие слова она мне сказала. Я снова и снова прокручиваю в голове наш последний обмен репликами. Она сказала: «Ну что ж, теперь, когда ты получил то, что хотел…»? Или «Это и было то, чего ты хотел?» Как-то так. Что это значит? Я хочу, чтобы эти слова зазвучали, хочу сделать их своими, хочу найти в них смысл. Получил то, что хотел? Она действительно это сказала? Конечно же, получил, мне так кажется, мы ведь воссоединились после того, как растратили столько времени… Блядь, а ведь я и не знаю, чего хотел.
Все сплелось в один клубок, и теперь еще вот это. Я не понимаю. Вместе мы или порознь. Я крепко потянул за узелок, но он снова развязался.
К тому времени, как я добираюсь до побережья в Лэйк-Форесте, следующим вечером, там уже темно — это девять или десять часов вечера. Завтра я улетаю из Чикаго. Прошлый вечер, новогодний, прошел спокойно, без всяких событий. Мы все пошли за несколько кварталов на вечеринку, которую устраивал кто- то из сослуживцев Эрика, стояли, разговаривали друг с другом, ели морковку и сельдерей. Ушли еще до полуночи и через несколько минут были уже дома, ели мини-печенье с шоколадной крошкой и смотрели «Чокнутого профессора»[182]… Я ставлю машину передом к воде. Выхожу из машины, надеваю пальто Гранта и кладу диктофон в карман. В другом кармане у меня блокнот и ручка. Я перегибаюсь через дверцу машины и достаю с пола ящичек. Потом закрываю дверь и ставлю его на капот машины.
Я сделаю это сейчас. Это разумно. И правильно.
Я не хочу смотреть, что внутри. Смотрю, чтобы убедиться, что по дороге к пляжу не едут машины. Конечно же, я хочу посмотреть, что внутри. Ключом от машины разрываю прозрачную пленку, которой ящичек обмотан сверху. Я стараюсь рвать не слишком глубоко, чтобы не продырявить сам ящик, ведь там, внутри — прах, — но все-таки уже почти готов к тому, что весь он высыпется наружу, легкий, как пыль, поэтому прищуриваюсь и отворачиваюсь, словно боюсь его вдохнуть. Я открываю его, разматывая висящие куски пленки, как кожу. Я не чувствую дыхания праха изнутри.
Внутри — золото. Золотистая канистра, по величине и форме такая же, как коробка, в которой у нас на кухне лежали конфеты и сахар. Меня охватывает облегчение. Это лучше картона, это более