– Все! – тонко выкрикнул вдруг магистр. – Песок в ваших часах истек… Конец!
Будто повинуясь неслышному приказу, серые фигуры медленно воздели руки – широкие рукава одновременно взметнулись, на собравшихся повеяло ветром, и многим показалось в ту минуту, что ветер этот холоден и пахнет склепом.
– Конец… – прошелестело из-под капюшонов. – Конец…
И снова повалил дым – на этот раз черный, как от вселенского пожарища. Дым скрыл от глаз фигуру магистра, и карлика в огненно-красном, и стену из неподвижных безлицых людей – зрелище это было величественно и вместе с тем настолько жутко, что в толпе неподалеку от Солля забилась в истерике женщина:
– Ой… Ой, людоньки, ой… Ой, как же это… Не хочу, не надо, ой…
Эгерт оглянулся – женщина была беременна и, причитая, прижимала ладони то к мокрым от слез щекам, то к огромному круглому животу.
Строй плащеносцев беззвучно и моментально втянулся в ворота Башни – так же беззвучно ворота закрылись, и только из-под железных створок струйками выползал дым. Черные струйки эти извивались, подобно потревоженным гадюкам.
Эгерту как никогда остро захотелось оказаться рядом с деканом; поймав вопросительный взгляд Тории, он бледно улыбнулся – улыбка задумывалась, как успокаивающая, но Тория только сильнее нахмурилась. Декан уронил руку ей на плечо:
– Пойдем…
Толпа расходилась; потерянные люди прятали глаза, где-то навзрыд плакал напуганный ребенок, да и у многих женщин предательски дрожали губы. Какой-то старик, по-видимому, глуховатый, хватал всех подряд за рукава, пытаясь дознаться, что все-таки говорили «эти, которые с накидками»; от старика отмахивались – кто хмуро, а кто и раздраженно. Откуда-то вдруг послышался натужный, неестественный смех:
– Вот придумали, а? Вот шуточки, а?
Смеющегося не поддержали – и хохот его как-то жалко захлебнулся.
У порога университета, прямо между змеей и обезьяной, толпились студенты; все взгляды тут же обратились к декану – но он прошел, ни говоря ни слова, через образовавшийся в этой толпе коридор, и немые вопросы юношей остались без ответа. Эгерт и Тория последовали за Луаяном.
В университетском дворике их встретил Лис. Восседая на плечах некоего крепыша и немыслимым образом раздувая щеки, Гаэтан старательно дул в жестяную воронку, время от времени уныло постанывая:
– Грядет… Гряде-ет… У-у-у…
…И был день, когда в кресло его учителя уселся другой человек.
Не раз и не два мальчик слышал от Орлана о Ларте Легиаре; встреча с ним, явившимся в домик у скалы, могла обойтись Луаяну ох как дорого, потому что, юный и самонадеянный, он едва не вступил с незваным гостем в поединок.
Самолюбие Луаяна получило в тот день ощутимый удар – он принужден был сдаться на милость сильнейшего, а Легиар, без сомнения, многократно превосходил в искусстве не только четырнадцатилетнего мальчишку, но и многих умудренных сединами магов. Не в характере Ларта было щадить противника – хотя бы и по молодости лет; однако мальчик сдался – и наградой ему был долгий, вначале тягостный, но потом увлекательный и памятный Луаяну разговор.
Под утро длинной ночи великий маг Ларт Легиар позвал мальчика с собой – это был шанс перемены судьбы, шанс обретения нового наставника; Луаян не упустил этого шанса – он просто отказался от него, отказался спокойно и сознательно. Он был не из тех, кто так просто меняет учителей – хотя стать учеником Легиара было бы для него неслыханной честью.
Много раз повзрослевший Луаян спрашивал себя: стоило ли? Та верность могиле Орлана – не слишком ли дорого она обошлась? В четырнадцать лет оставшийся в обществе мудрых, но равнодушных книг, он сделал себя магом – однако великим магом ему не стать никогда.
Эта горечь жила в нем долгие годы. Люди в глаза и за глаза звали его «господином магом» и «великим волшебником» – и никто не догадывался, что со времен своего отрочества немолодой уже Луаян до обидного мало преуспел в магическом искусстве.
Впрочем, он и не растратил ни капли из того, что было приобретено под стальным крылом Орлана. В магическом искусстве он оставался весьма крепок – хотя и далек от вершин. Он углубился в науку, он стал непревзойденным знатоком истории – однако в душе его всегда тлели две болезненные искорки. Первой была несчастная мать Тории; другая мучила его сознанием несостоявшегося величия.
…И никогда еще он так сильно не сожалел о недостигнутых вершинах. Закрыв за собой дверь кабинета, он некоторое время простоял под развернутым стальным крылом, пытаясь собраться с мыслями. Разум его успокаивающе твердил, что волноваться не о чем – носители серых плащей всегда любили рассчитанные на зрителей эффекты, и окончание времен – всего лишь новая уловка, призванная приковать к Башне ослабевшее было внимание обывателей. Так твердил его разум – однако предчувствие беды крепло, и декан знал по опыту, что этому предчувствию можно верить.
Он знал это чувство. Особенно остро оно проявилось в ту ночь, когда он отпустил навстречу верной гибели горячо любимую, ненавидимую, долго мучившую его женщину – отпустил, оскорбленный и уязвленный ее презрением.
…Крыло простиралось над его головой, повелевая отбросить запретные мысли. Постояв некоторое время перед высоким шкафом, запертым на замок и для верности – на заклинание, Луаян вздохнул и снял то и другое.
На черной атласной подушечке покоилась яшмовая шкатулка – маленькая, размером с табакерку. Декан подержал ее на ладони, потом тронул крышку – та поддалась без усилия.
На бархатном дне шкатулки лежал медальон – изящная вещица из чистого золота и на золотой же цепочке. Декан невольно задержал дыхание, положив на ладонь тускло поблескивающую пластинку со сложной фигурной прорезью. Чего, казалось бы, проще – взглянуть сквозь прорезь на солнечный луч,