— Равенство, Братство, Свобода! Спасайся, кто может! — Грешники ринулись вон из горящей тюрьмы. Их затолкали обратно исчадия тьмы. Только один проскользнул мимо них тенью ада. Я поглядел и увидел маркиза де Сада. Он то и дело чесался и ором орал: — О, моё сердце! — ив кровь свою грудь раздирал. Изнемогая, он рвал свое тело. Напрасно! Сердце чесалось повсюду жестоко и страстно. Он, кроме боли, не помнил уже ничего. Сердце чесалось, косматое сердце его. Наг, как Адам, он бросался в колючий терновник, Будто в объятия женщины пылкий любовник. Тут подошёл посмотреть на страданья его Бедный Руссо — человек не от мира сего. И предложил ему вырвать косматое сердце. Тот отказался. В нём тлел ночничок страстотерпца. Мы от него отошли, словно совесть и страх. Вопли его не смолкали в кровавых кустах. Тучи летели, и души из них выпадали, Пятеро душ задымились в падучей печали. Се декабристы — на каждом обрывок петли. Видно, гнилые верёвки их честь подвели. И, оборвавшись, они провалились сквозь землю. Я отвернулся. Я падшую честь не приемлю. Место святое останется пусто всегда. Жёны оплачут, но женские слёзы — вода. Были у нас молодцы без вины виноваты, Славно трубили: — Рубите гнилые канаты! Мы отплываем далече… 'Куда же нам плыть?' Как уж на Западе сказано: 'Быть иль не быть?..' Трудно в аду оставаться бывалым героем. Холод и жар отзываются стоном и воем. Наполеон был героем и всё-таки пал Где-то в аду среди сумрачно-инистых скал. Иней и град на него напустили стихии. Холодно так ему не было даже в России. — Боже! — кричал он. — Я был в Твоей длани бичом! Видел я ужас Европы. Мне страх нипочем… — Чтоб не примёрзли ступни, он топтался на месте, Тщетно взывая о доблести, славе и чести… Тут прогремела, как Божия милость, гроза: — Вой, как собака! Иначе согреться нельзя. — Иглы мороза и град его доблесть пытали. Он озирался окрест от великой печали: — Сколько веков на меня в этом месте глядят? — Вечные веки! — ответили иней и град. — Пусть они знают: я долго держался. Однако Я наконец побеждён! — и завыл, как собака. Иглы мороза и град испускает гроза. Жутко он воет. Иначе согреться нельзя. Тучи летели, и души из них выпадали То в одиночку, то парой, и глухо рыдали. Видел я пару одну. Приогнилась уже. — Вот они, вечные муки! — воскликнул Фуше. — Это от них твоя нижняя челюсть отвисла? В преувеличенном мало значенья и смысла! — Так произнёс Талейран, озираясь во тьме. Кликнул чертей. Он давно их держал на уме. Те появились. Он с ними был очень любезен: — Я Талейран! И могу быть всегда вам полезен. — Вот, — показали, — игла, а вот это ушко. Если пролезешь, то дело твоё широко… В огненной яме вопили торчащие ноги. Это был Гегель, к несчастью, предавшийся йоге. Как и система его, пал он вниз головой В адский огонь, издавая отверженный вой. Подле бродил кенигсбергский мудрец нелюдимо. Он сомневался и здесь, задыхаясь от дыма. Как это раньше не предал сомнению он Звёздное небо и нравственный подлый закон? Тусклые звёзды мерцали над ним нелюдимо. Нравственный гад изрыгал из него кучу дыма. Если в дыму на глаза попадалась звезда, Он сомневался. Но Кант сомневался всегда… Долго мы ходим в тумане. Я в неком смущенье. Вечным узлом затянулось мое возвращенье. Я развязал бы туман, да концов не видать. Стало тревожно на тусклые звёзды гадать. Повесть о Гёте тревогу развеет едва ли. Он провалился в горючее пекло печали. И произнёс: — Я внизу и в какой-то смоле. Я не подумал об этом на чистой земле. — Стал он руками водить, словно в сонном обмане, Руки он видел, а пальцы скрывались в тумане. — Света немного. Не видно почти ничего, Даже смолы, что, пожалуй, опасней всего. Будто гомункулус в колбе, наполненной смрадом, Я невесом и прилип, а меж тем где-то рядом