«Довольна, мама? — спрашивал он у нее. — Вот это ты хотела видеть, да? Что бы какие-то старые вешалки твоего сына с грязью смешивали?»
«Орик…» — уговаривала мать, но он не слуша. Вот зачем ей, интересно, надо было, чтобы он непременно учителем стал? Знала ли она, что собой представляет эта суровая реальность, в которой он теперь вынужден томиться? Пожалуй, нет.
Эх, мама… Уж лучше было бы взять да сказать тебе «нет» прямо в глаза еще пять лет назад!
Он изумился своему неожиданному открытию и стоял в задумчивости до тех пор, пока топтавшаяся за ним в очереди женщина что-то сурово не крикнула.
Обменяв в кассе двухрублевку на горсть пятнашек и один новенький пятак, Зубров втиснулся в кабинку. Мать подняла трубку почти тотчас, — не иначе, уже битый час сидела над аппаратом в ожидании звонка.
— Сына!.. С тобой все в порядке? — крикнула она срывающимся голосом.
— Да, мам, не беспокойся, — хрипло сказал он в трубку.
— Мне плохой сон приснился, — запричитала она. — Такой скверный — даже пересказать неудобно.
— Можешь не пересказывать, мам. Слушай, у меня тут только три пятнашки всего, давай о самом главном, мам, а потом я как-нибудь тебе перезвоню. Только не звони на номер директрисы, она недовольна…
— Три пятнашки, — с горечью и отчаянием выдохнула мать. — У тебя всегда три пятнашки. Ох, сына, сына… Когда-то поймешь, да поздно будет. Неужели мать не имеет права поговорить с тобой? Если у тебя нет на меня денег, я вышлю тебе специально на разговоры. Да, пожалуй, вышлю. Ей-богу вышлю. Десять рублей. Разменяешь их и позвонишь. Тогда будем говорить столько, сколько матери нужно. Или что? — она всхлипнула, — или считаешь, что мать не имеет на это права? Ох, сына… ты другим стал. Какой же ты все- таки неблагодарный!
— Да благодарный я. Мам, завтра перезвоню, не надо мне ничего высылать, я тебя умоляю… Просто я с вокзала сейчас, тут автомат на улице… негде тут…
Мать на том конце провода издала какой-то жутки надрывный стон и сразу же крикнула:
— А что ты делаешь на вокзале?!
Ну что ей ответить? Зубров чувствовал себя опустошенным. Мать тоже молчала, пока щелчок не оповестил: прошла первая минута. Тогда она торопливо заговорила:
— Орик, мама хочет, чтобы ты по вечерам сидел дома, сделай это для меня, пожалуйста, послушай маму, я понимаю, ты считаешь себя уже взрослым, и все такое, но я тебя умоляю, хотя бы какое-то время посиди дома, и главное — на рынок не ходи, помнишь, в детстве ты испугался, когда видел, как на рынке человека били? мы еще часто потом вспоминали это…
Конечно, он помнил про рынок и очень не любил, когда мать ему напоминала это.
— Сына, мне недавно рынок снился, не тот сон, что сегодня, — другой, его можно рассказать… ох, сына. Снилось, будто взяла тебя с собой, картошку тащить, а тут вдруг цыганка, часы тебе предлагает, электронные, что ли… в общем, не наши, а ты ей: часы не нужны, говоришь, джинсы нужны. Я говорю: дались тебе эти джинсы, сынок! Ты же, все-таки, сомолфед, учитель… Учителя разве носят джинсы? А цыганка давай гоготать, аж до хрипу, стерва припадочная, прости, Орик, что сквернословлю… Она говорит: не шьют джинсы таких размеров. А ты, бедный, раскраснелся весь, как схватишь ее за волосы, а они-то у нее, смотрю, белые-белые, что твой мел, хоть она и цыганка. — Тут щелкнула вторая минута. — А я тогда как закричу на тебя, и ты весть задрожал и будто бы враз маленьким стал… — Она заплакала и сквозь всхлипывания проговорила: — А цыганка уже выше тебя ростом… и смотрит так, знаешь, высокомерно. А потом…
Зубров отвел трубку подальше от уха и ждал, пока причитания не оборвутся. Затем он повесил трубку и вышел из кабинки. По лицу его струился пот.
2
Три дня назад Зубров сделал несколько открытий.
Первое: все его тело покрыто рыжей щетиной, очень похожей на свиную. Удивительно, как он не замечал этого раньше. Прямо атавизм какой-то! Одной упаковки лезвий «Нега» не хватило, чтобы сбрить с туловища, рук и ног этот неандертальский волосяной покров — пришлось бежать в универмаг. К счастью, щетина росла медленно; сегодня утром Зубров отметил, что за три дня она отросла не больше, чем на треть миллиметра. Он стал подумывать о кремах на основе то ли германия, то ли индия: он читал когда-то в газете, что их применяют для удаления волос на ногах болгарские топ-модели, да где у нас достать такую роскошь? Разве что на черном рынке…
Второе: он обнаружил, что все его чувства — в особенности слух и зрение — обострились настолько, что теперь ему впору охотиться за мышами в безлунную ночь. А ведь в первом классе, было дело, врач назначил ему очки, которые пришлось таскать целый год вместе с прозвищем Водолаз. Да и слухом особенным никогда он не отличался. А сейчас может запросто прочесть объявление с тридцати метров и разобрать тихий шепот у себя за спиной.
Третье открытие Зуброва было вот каким. Все его прошлое стало вдруг стертым, расплывчатым, словно это чья-то другая, малоизвестная ему жизнь. Школа, друзья, пионерлагерь, развод родителей, музыкалка, географический кружок, университет — все теперь было объято туманом, и каждое из воспоминаний натыкалось на ряд вопросов и логических нестыковок. Так, он совершенно не понимал, как на третьем курсе, в колхозе, во время одного инцидента его мог одолеть выскочка и задира Лизнев из шестой группы, ведь он не был особо силен, хотя в те досадные минуты казался почти здоровяком. Нет, такого быть не могло, ведь даже самый высокий за всю жизнь знакомый — баскетболист из братской Эстонии Томас Роосаар — был сантиметров на десять ниже его, а в плечах — в половину уже.
Три предыдущих вечера Зубров подолгу разглядывал себя в зеркало, скинув рубаху. «Ну и амбал, — удивлялся он. — Хоть поросят об лоб бей. И как раньше можно было не замечать этого?»
И впрямь, он, хоть и всегда считал себя крупным и знал, что у него шестидесятый размер, но прежде почему-то не обращал внимания на то, что он — настоящий гигант.
Другой неясностью был выбор профессии. «Я — учитель. Как это вышло? — спрашивал он себя. — Почему не военный? не спортсмен?..»
Мать, конечно, из него веревки вила, но неужели во всем стоит винить только ее?
Он копался в прошлом, выискивал там какие-то полузабытые воспоминания. Он сопоставлял их между собой, но ответа не находил.
Почему же он все-таки учитель? Что не давало все эти годы сказать матери «нет»? Почему он не мог просто объясниться с ней, неужели она не поняла бы?
Он начинал себя убеждать, что ошибку исправить еще возможно: всего-то и надо, что написать заявление об увольнении да устроиться куда попроще — ну, скажем, для начала товарняки разгружать. Но когда он начинал об этом всерьез думать, в уме его словно включался механизм, запрещавший что-либо предпринять. Да и не приветствовалось это: чтобы гражданин Федерации, к тому же сомолфед, ни с того, ни с сего место работы менял.
Иногда по ночам приходили безумные сны: будто бы он мчался по склону, освещенному луной, и от него, усердно работая мускулистым задом, удирал крупный зверь. Мимо проносились валуны и редкие стволы деревьев, а в руке блестел длинный нож. Спина зверя становилась все ближе, и вот уже до последнего прыжка оставался миг — но тут сон обрывался…
Зубров обнаружил, что сидит в парке, на мокрой холодной скамейке. В одной руке у него была бутылка «Ячменного колоса», в другой плавленый сырок «Товарищ», наполовину съеденный.
Мысли вертелись вокруг Локкова. Почему он тогда, уходя с урока, посмотрел с таким любопытством? Что мог значить этот его странный взгляд?
Локков был высоким парнем и, наверно, доходил Зуброву почти до подбородка. У него длинные, до