четырехугольнике, огражденном глухой высокой стеной, строили корабли, спускали их в Неву тут же, в пределах видимости из окон Зимнего дворца, напротив здания Двенадцати коллегий и Меншиковского дворца.
Солдаты слышали дикие крики примерно в два часа пополуночи, но им и в голову не пришло сойти с караула, выйти на площадь и посмотреть, в чем дело. Да и мало ли кого убивают или грабят в городе... Главное — служба. А может быть, у солдат были и другие соображения ни в коем случае не выходить из-за стен.
Наутро полиция обнаружила труп Николая Сергеевича Петрова — почти у самых стен Адмиралтейства; примерно там, где сейчас стоит памятник Пржевальскому.
Что характерно, ночью полиция решительно ничего не слышала и до утра о происшедшем не узнала... при том, что крики раздавались в самом центре города, в нескольких сотнях шагов от Зимнего дворца.
Предположений здесь может быть два. Первое состоит в том, что такая уж она была эффективная, надежная, эта петербургская полиция. Второе предположение построено на том, что полиция сознательно не совалась по ночам... по крайней мере, в некоторые места города вполне определенно не совалась. Как мы увидим, не исключено, у полиции были на то веские основания.
Во всяком случае, труп нашли утром. Николай Сергеевич лежал лицом вниз, как будто вбитый в полужидкую грязь. Все кости были переломаны, как будто его настигли и били дубинами. Когда труп грузили на телегу, он был «как тряпичный», по образному выражению документов того времени. На лице застыло выражение крайнего ужаса.
Кто этот мертвец, у кого был и от кого шел, установить оказалось предельно просто. Труднее было получить связные показания от Сидоркина, хотя он-то остался живехонек. Михаила Сидоркина нашли на дороге за первой рогаткой, верстах в 10 от места происшествия. Судя по всему, он так и бежал, так и мчался сквозь ненастье, пока не свалился. Солдаты у «рогатки» подняли неизвестного, влили спиртного, потребовали рассказать, «кто таков». Он отбивался, пока не понял, что перед ним солдаты, пытался что-то произнести, но сказать все равно ничего не мог — лишился языка. Петрова Сидоркин опознал, закрыл руками лицо и затрясся при виде трупа.
Сидоркин смог говорить только через два дня, но его показаний мы не знаем. Или полиция вообще не допрашивала Сидоркина (что совершенно невероятно), или материалы этих допросов не сохранились. Позже мы узнаем вероятную судьбу этих важнейших документов.
Итак, два дня важнейший свидетель ничего не может произнести, только трясется и не отпускает от себя людей, вцепляется в их одежду, волнуется, мычит, если его пытаются оставить одного в комнате. Если ночью пытаются потушить или вынести из его комнаты свечу — впадает в настоящую истерику. Приглашенный врач советует не обижать, оставлять все время с ним солдата, свечу не гасить — пусть пройдет испуг. Совет оказался правильным, но и за эти двое «немых» суток полиция предпринимает очень любопытные шаги.
В те времена полицию Санкт-Петербурга возглавлял особый чин — обер-полицеймейстер. У обер- полицейместера был помощник — полицеймейстер.
Для каждой из 10 частей города вводилась должность пристава, или участкового пристава. Части города делились на кварталы, примерно по 50—80 домов, и в каждом квартале был квартальный надзиратель, а ему в помощь избирался населением на 3 года квартальный поручик.
Кто должен был заниматься смертью мелкого чиновника, одного из мельчайших и незаметнейших жителей города? Конечно, квартальный и должен был вести следствие. В нашем же случае происходит вот что: уже утром 25 сентября квартальный зовет пристава. Не потому, что в силу каких-то причин не может сам расследовать дело; не в порядке доклада начальству, чтобы начальство «было в курсе». Квартальный попросту передает начальству материалы дела — необъяснимо и неожиданно.
Пристав сразу же докладывает обер-полицмейстеру города. Не передает дело, но сообщает — тут же, не теряя ни часу времени. Обер-полицеймейстер сам велит принести ему документы, «какие есть», и немедленно идет к царице. Любопытна даже не скорость, с которой он получил аудиенцию, — все-таки глава полиции в столице, один из крупнейших чиновников всей империи. Намного любопытнее, что Екатерина II тут же распоряжается держать Сидоркина в изоляции от всех, в отдельном помещении, «без притеснений», и немедленно позвать к нему врачей. А как только заговорит — тут же доставить фонарщика к ней, к Екатерине.
Благодаря этому приказу с Сидоркиным и обращались так гуманно, содержали в отдельной комнате, хорошо кормили и притом вникали — хочет он спать со свечой или без. Очень может быть, не будь на его счет монаршего указа — судьба его сложилась бы куда суровее.
Меня же поражает даже не участие Екатерины в судьбе Сидоркина — в конце концов, был он пусть маленьким, незаметным и незначительным, но подданным огромной Российской империи, и почему бы царице не пожалеть этого человечка, не повелеть обращаться с ним гуманно? Уж, наверное, кто-кто, а Екатерина знала, что полиция гуманна не со всеми и не всегда.
Удивление вызывают два факта: скорость, с которой история смерти ничтожного чиновника и перепуганного фонарщика дошла «до самого верху». И второе — само по себе желание царицы первой допросить Михаила Сидоркина. Само по себе это отдает самым мрачным сюрреализмом... Ведь на дворе — 1792 год! В Российской империи, да и во всей Европе — самый глухой феодализм! Общество мыслится исключительно как лестница, еще нет никаких идей про то, что люди могут быть разными, но при этом не выше и не ниже друг друга.
Принадлежность к любой из общественных ступенек определяет буквально все — права человека, его обязанности, возможности и даже поведение, осанку и речевое поведение. В этом обществе фонарщик занимает почти такое же положение, как и лично свободный крестьянин. Характерно, что мы не знаем отчества Михаила Сидоркина — хотя он ведь тоже находился в довольно солидном, по понятиям XVIII века — преклонном возрасте. Но если чиновника, пусть самого мелкого, надлежало «писать с вичем», такая честь вовсе не полагалась рядовому мещанину Петербурга.
Представить себе императора, беседующего с фонарщиком, так же невозможно, как невозможно представить себе дружеские прогулки одного из Людовиков по Версальскому парку в компании крестьянина-бедняка из Оверни или рыбака из Бретани. Или, скажем, как невозможно представить себе попойку китайского императора и рядового крестьянина, выращивающего рис в одной из бесчисленных китайских провинций.
Но Сидоркина, как только к нему вернулась речь, и правда повели к Екатерине! О чем говорили они — неизвестно. Какие показания он давал полиции, и давал ли вообще — тоже неизвестно. В документах указано только, что приказано было доставить Сидоркина к императрице для дачи показаний, и что в монахи он пострижен тоже «после дачи показаний».
Что тоже характерно, в петербургской прессе не появилось ни одного упоминания о смерти Н.С. Петрова. Когда его похоронили? Где?
Почему законопатили в монастырь Михаила Сидоркина? В наказание (тогда — за что?) или чтобы спасти от чего-то (от чего бы?).
Неясно, искали ли убийц Петрова? Что не нашли, очевидно, но искали или даже не искали?
Вообще вся эта история от начала до конца оставляет ощущение какой-то мрачной тайны. Вполне очевидно, что полицейские чины знают что-то очень важное. Что-то такое, из-за чего необходимо как можно быстрее отделаться от дела о смерти Петрова, переложить ответственность на вышестоящих.
Это неведомое что-то явно знает и Екатерина, — она действует в одной логике с полицейскими чинами. Это «что-то» таится за рамками писаного в полицейском деле, никак не проговорено в бумагах, но прекрасно известно всем участникам событий.
И все высшие руководители Российской империи, как только узнают обстоятельства дела, делают дружное тс-сс!! Они начинают не расследовать совершившееся преступление, а производят прямо противоположные действия, казалось бы, совершенно не подобающие их рангам: отчаянно прячут концы в воду. Они прилагают не меньше усилий, чтобы избежать всякой огласки, всякого упоминания о происшествии. В прессу — ни малейших сообщений; с солдатами, которые стояли на часах в Адмиралтействе, «проводилося разъяснение». Какого рода «разъяснение»? Им что, разъясняли, что «на самом деле» они не слышали ничего? Или неуместность каких-то криков в это время и этой ночью?