звук набата, вспыхивает пожар. И появляется чужак на коне, кричащий что-то на непонятном языке. Он поджигает дом. Убивает старцев, скотину, собаку. Вяжет женщин, насилует их, угоняет детей, насадив на копье младенца, младшенького. Он творит над тобою то, что стократ горше горчайшей смерти, — безобразный, косматый, вонючий. Поганый, будь он даже знатный, ухоженный рабскими руками мурза или бек, будь он и царского рода, ученый и умный предводитель войска. Как поступить с таким, как покарать? Кары нет, ничем не отмеришь за это кары. Но не будет прощенья тому, кто стерпит, кто покорится, кто не отомстит.
Зловещаяя тень неожиданного гостя долго витала еще в шатре, медленно растворяясь в думах, в тревогах Чербула, пока он не забылся неспокойным сном.
Утром, когда Войку и Юнис, позавтракав, смаковали дымящуюся кафию, в шатер вошел быстро поправлявшийся Иса-бек. По тревожному взгляду старого воина Чербул понял, что Иса-бек, в отличие от сына, знает уже, кто побывал в этом месте ночью.
— С гостем пора прощаться, Юнис-бек, — сказал отец алай-чаушу. — Куда собираешься направиться, сын мой? — спросил он Чербула.
— К своим, где бы они ни были, твоя милость, — ответил Войку.
— Они везде — и нигде, — невесело и загадочно усмехнулся дунайский бек. — Следует торопиться, повсюду — опасность. Я послал бы с тобой дюжину бешлиев; но это значит обречь их на смерть.
— Они не нужны, ваша милость, благодарю, — прижал руки к груди Чербул.
— И все-таки, сынок, мой тебе совет: отправляйся домой, за благословенные стены Ак-Кермена, — добавил старый бек. — Никто не знает, где теперь ваш бей, где его люди, а битвы следует ждать и там, у моря. Передашь от меня поклон и уважение отцу, отдохнешь.
— Спасибо, твоя милость, — склонился Войку, целуя руку старого воина.
Час спустя они выехали во главе небольшого отряда всадников. Удалившись от лагеря на версту, обнялись. Никто не мог сказать, свидятся ли снова эти столь разные молодые люди, которых дважды сводила вместе, будто играя, своенравная судьба.
Войку спешился, глядя вслед Юнису, пока тот не исчез за поворотом дороги. И вступил по еле заметной тропинке в кодры, ведя в поводу подаренного ему молодым османом коня.
18
Князь Штефан, господарь Земли Молдавской, не был приведен к своему противнику султану Мухаммеду на аркане, который долженствовал потом сменить золотой лале. Уведенный с поля боя верными соратниками, воевода вместе с ними углубился в лес. Тысяча верных — воинов-горожан, куртян, казаков и липкан — вышла вскоре к небольшой долине, затерянной среди дебрей, по которой протекал полноводный ручей. Здесь воевода приказал расположиться на отдых. Люди начали перевязывать раны, чистить от запекшейся крови оружие, чинить платье, изорванное в бою и при переходе через густые дебри. Большой ширины и роста косматый муж в домотканной рясе и крохотной камилавке, еле видной среди пышной кушмы нечесанных, свалявшихся в клочья волос, с большим деревянным крестом на чреве, степенно подошел к князю, коснулся ручищей травы в поясном поклоне.
— Не побрезгуй, государь, моей обителью, — сказал силач. — Устраивайся у моего очага.
— Да где ж она, святая твоя пустынь, отче? — удивился Штефан, озирая зеленые стены леса.
— А тут, где стоишь, государь-воевода. — Сделав несколько шагов, великан отодвинул свисавшие низко над травами зеленые косы ивы. Открылась темная пасть пещеры, которую тот считал, наверно, лучшим в мире жилищем.
Воевода подошел, но чуть было не отшатнулся, остановленный густым, устоявшимся за годы духом, исходившим от прибежища отшельника, а может, и его предшественников в этом месте, где только звери могли потревожить их молитвы и покой.
— Спасибо, отец, — молвил князь, — недостоин грешник такого святого пристанища, будь он сам цареградский император. Почту за благо поселиться рядом с твоим преподобием. А сам прими на эту пустынь мой скромный дар. — Штефан снял золотой крест, вместе с алургидой висевший на его груди, и вручил пустыннику. — Скажи мне, отче, свое святое имя, чтобы знал я, недостойный князь, кто пожелал приютить меня в трудный час.
— Воля твоя, государь, спасибо за дар, — поклонился опять богатырь. — Но не гневайся, носить на себе не буду. Деревянным был крест спасителя нашего; не по чину, стало быть, золотой его рабу. А имя мне — Мисаил.
— Видел тебя, будто, отче, в бою, — милостиво заметил Штефан. — Только в руках у тебя, мнится, махонький посох был, вот такой. — Князь показал, какой высоты достигла бы мисаилова дубина, если поставить ее стоймя. — Где же он теперь, божий человек, неужто осману остался?
— Ежели б остался, что бы стал с ним делать бесермен? — оскалил крепкие зубы благочестивый отшельник. — Самому царю ихнему жезл сей, верно, не сдвинуть с места. Только нет его уже, государь. О бесермена и разбился.
— Из чего же был тот нечестивец, отче? — удивился князь. — Из железа откован, что ли?
— Нет, государь, турок как турок, — пояснил отец Мисаил. — Только под ним лежал камень. О него моя палица, с дозволения твоего, княже, и хрякнулась, да и — на куски.
Штефан-воевода усмехнулся — впервые после боя, в котором, как считал, понес свое первое большое поражение. Камень, конечно, цел, но что осталось от турка! И удалился в большой шалаш, уже устроенный для него воинами из ветвей и свежей листвы. Влад Русич помог воеводе снять кафтан и кольчугу. И хаким Исаак, раскрыв свою сумку, начал врачевать многочисленные ушибы и ссадины, которые получил Штефан накануне, в Белой долине.
Постепенно — от высланных вкруг гонцов и конных страж, от людей земли, стекавшихся мало-помалу отовсюду, — начали приходить вести. И Штефан понял, что принял в день битвы совсем не смертельный удар, да и вынес его не с позором, но с честью. И что случившееся не так горько для его земли, как могло казаться вчера.
Быстро справившись с легкими повреждениями, доставившимися воеводе, врач отправился помогать многочисленным раненым. Отец Мисаил, как все отшельники — также знахарь, вначале с подозрением следил за каждым движением тощего нехристя в черной хламиде; но вскоре, проникшись к нему доверием, начал деятельно помогать. Пустынник принес из своей берлоги большие пучки и связки сушеных лечебных трав, горшочки со снадобьями и мазями, котел, который подвесили над костром, чтобы греть воду. Огромные персты с нежданной легкость казались кровавых ран, промывали их, прикладывали к ним целебный бальзам. И раненые, поддерживаемые товарищами, доверчиво потянулись к небольшой площадке между двумя ясенями, под которой врачевали столь несхожие меж собой лекари.
Штефан-воевода наблюдал за этим с легкой усмешкой мудреца: древние правы, думал он, крайности сходятся. И обычно — на пользу делу. Раненая под Килией нога вновь напомнила о себе привычной ноющей болью. Но воевода не стал звать врача: у старого Исаака были теперь более неотложные заботы. Только часа два спустя, когда страждующим воинам была оказана помощь, князь попросил хакима наложить примочку, которая всегда снимала боль.
— Не печалься, государь, — сказал Исаак, обертывая больную ногу теплой шалью. — Вергилий прав: боги не любят четные дни.[95]
— Но время битвы выбирает сильнейший, — с несвойственным ему смирением молвил князь.
— Дороги величия каменисты и тесны, фортуна же переменчива, ибо женщина, — продолжал хаким. — А значит — порой изменяет, не переставая любить.
— Фортуне такое можно было и простить, — кивнул Штефан. — Чего же стоила нам ныне измена этой блудни? — спросил он спатаря, прислонившегося к большому дубу у самого входа в шалаш.
— Одного к десяти, государь, — ответил боярин Кэлнэу. — Если турки схоронили не меньше десяти тысяч своих, наших полегло не более тысячи. За одного нашего — десять турок; красное число, и нет в нем для нас стыда.
— А сколько наших полонено?