покинувшие, тоже сильные, родовитые, умудренные жизнью, с сединой мудрости в холеной бороде — эти Пырвулы, Утмоши, Паскулы? Не они ли правы и не в том ли мудрость: склониться перед наибольшей силой, собрать и послать супостату-султану дань, обрести для Молдовы мир, защиту сильнейшего в мире царства? Было же, склонил уже сын Богдана голову перед Матьяшем, Казимиром-ляхом, признал себя младшим, вассалом; а что они оба перед султаном? Логофэт Михул, хоть и в Польше сидит, а твердит о том же. Принять руку султана, утихомирить смертную грозу, обрести в Мухаммеде защиту — от того же мадьярина да ляха, от татар! И остаться при том в Земле Молдавской хозяином, как оставался Петру Арон. Турки ведь и так охватили Молдову и с востока и юга, а ныне, ордою, и с севера; на Черном море они безраздельно пануют, Килия и Белгород, отрезанные от мира, хиреют, генуэзцы и венецианцы из этих своих старых, столетиями насиженных гнездовий бегут. Кто же прав сегодня — он, господарь и князь, или строптивые бояре? Не грешит ли смертно, виня в измене своих панов? И не грех ли, грех великий — избранный Штефаном путь борьбы, не гордыня ли имя его греху? А нашествие Мухаммеда само — не кара ли божья за Раду, за жестокость и своенравие гордого воеводы Штефана, за гневливость его безмерную, стоившую молдавским боярам и куртянам стольких голов?
Кто ответит ему, вразумит? Кто вернет столь нужную князю веру в тяжкий час, когда он в первый раз отдал врагу поле, на котором оба сошлись в бою?
— Дозволишь ли, государь? — сунулся снова Русич. — Его милость Славич…
— Да не один уже, с братом, государь. — Плечистый Славич, видя, что в шалаш ему не вместиться, остался снаружи, просовывая под полог непокрытую голову. — Брат Дробот только что объявился; сотню удальцов с Днепра привел.
Воевода милостиво улыбнулся братьям-богатырям. Славич, старший из них, лет пять уже служил в Сучаве, в куртянской хоругви, бился в заставном полку под Васлуем, стал капитаном, пожалован от князя двумя селами. Дробот Штефану тоже был знаком; второй сын киевского дьяка еще мальчишкой сбежал от отцовских часословов и плетей за пороги великой реки, пристал к тамошним казакам, прославил себя в боях с татарами и поляками. Сто поднепровских храбрецов во главе с таким воителем стоили пяти сотен иных.
До самого вечера приходили ближние люди, приносили вести. Были и печальные. Татары уходили в Поле, за Днестр; но те места, в которых побывали ордынцы, лежали мертвой пустыней, чернели пожарищами. Люто зверствовали, куда приводила их жажда добычи и крови, турецкие акинджи, мунтянские конники, чамбулы ногайцев, следовавшие за войском Мухаммеда. Пожар нашествия растекался по Молдове; только у края кодр — величайшей и наиглавнейшей крепости ее защитников — ярое пламя грабежей, опустошения и убийств утихало и отступало. Османы, как ни были храбры, не смели углубляться в леса, татары боялись их от века. Мунтянам, не страшившимся кодр, были страшны зато хозяева; мунтяне помнили сабли Штефановых воинов по прежним войнам и берегли животы.
Но были и добрые вести. Со всех сторон к господарскому войску стекались его бойцы. Места в строю занимали опять куртяне и войники, отбившиеся вчера от осман, потерявшиеся в темных дебрях. Возвращались крестьяне, ходившие за Прут, спасавшие от орды свои села, семьи и добро.
К вечеру собралось уже до восьми тысяч воинов. И люди продолжали прибывать.
Горечь не оставляла Штефана-воеводу. Не было уже зато сомнения; господарь знал, как продолжить борьбу. Лишь вчера Штефан мог принять смерть, не оставив поля боя. Хотел умереть. Верные люди были правы, силой уводя его из под удара нечистого бесерменского меча. Он отринет гордыню, смирится; но смирение его будет борьбой. Вытерпит все, что еще готовит судьба, явившая Штефану такую немилость; но терпение его обернется для врага неотступной карой, незримо разящими голодом и жаждой, неотвратимою местью, невидимо подползающей чумой.
— Дозволь еще, государь, — объявился невесть в который раз повеселевший за день москвитин Влад. — Прискакал кэушел Дину, — доложил он, когда воевода скупо кивнул. — Его милость вельможный боярин Шендря отрядил к твоему величеству кэушела, велев сказать: сам он уже в Сучаве. Все готово к защите во стольном граде твоем, государь.
Штефан знал теперь, как поведет святое дело защиты своей земли. Он не затворится в Сучаве; столицу оборонит, как и надлежит, ее портарь. Воевода не укроется за надежными стенами Нямца, Белгорода или Хотина. Он останется с войском на воле, тайно переходя с места на место по лесным тропам, неведомым врагу, поражая осман, мунтян и татар, когда те не будут ждать удара, не давая Мухаммеду передышки, напуская на него своих воинов, как свирепых пчел на грабителя-медведя. До тех пор, пока не принудит убраться, оставив на Молдове как трофей лучшее свое достояние — честь полководца, славу непобедимого завоевателя.
19
Войку Чербул недалеко ушел по лесной тропе. В полуверсте всего от опушки на него, внезапно и неслышно, навалилась тьма; это на голову витязя набросили что-то мягкое. Мгновенно связанного Войку обезоружили; чьи-то ловкие руки ловко обшарили его, сорвали пояс и кошель. Потом его, словно куль, перекинули через седло. Коня повели куда-то по той же тропке.
— Предателя поймали, баде Палош! — послышался наконец веселый возглас. — От нехристей из лагеря шел! Кучу золота за проданную душу уносил!
— Не хвали кота в мешке, Бузилэ, — степенно ответствовал Палош, — дай взглянуть на свой товар!
Чербула поставили на ноги, развязали, открыли ему лицо. На малой поляне, куда доставили Войку, сидело и лежало несколько воинов, с виду — молдаван. Поодаль паслись стреноженныме кони. На снятом седле восседал могучий войник лет пятидесяти в бурой кушме, в громадных опинках из воловьей кожи.
— Мэй-мэй! — воскликнул, поднимаясь на ноги, смуглый богатырь, точивший до того большую саблю. — Это же пан Войку из Четатя Албэ! В ту зиму, в бою на болотах, его милость водил в засаду бучумарей!
— Вот и скажет нам его милость, вельможный пан, как он попал к бесерменам, — с недоброй усмешкой проговорил Бузилэ, выразительно подбрасывая на ладони чербулов кошелек. — Бери, атаман, дели на всех поровну! — шитая золотом мошна, дар Иса-бека, полетела к опинкам старшего.
— Да брось ты, Губастый,[97] — вмешался снова смуглый крепыш, — в этом бою пана Войку я тоже видел, когда ворвались проклятые турки. Пан Войку славно работал саблей, бесермены падали вокруг его милости, словно чурки, когда играют в галку!
— Я тоже видел тебя в рубке, войник, — молвил Чербул. — Ведь имя твое — Цопа. Под Высоким Мостом государь-воевода наградил тебя волей, вызволив у боярина из кабалы.
— И это верно, — вздохнул чернявый воин. — Да недолго пришлось на воле тогда погулять.
— Об этом расскажешь его милости потом. — Старый Палош встал со своего седла, пристально посмотрел Чербулу в глаза. — Молдова невелика, в войске Штефана-воеводы знают витязя Чербула. Возьми, твоя милость, что ухватили наши молодцы, тебя не признав, — старший протянул ему саблю и кошелек. — И прости их на их простоте, много нынче на земле нашей ворогов помимо осман; топчут землю нашу мунтяне, бесерменские наймиты с целого света, да и наших изменников предостаточно, накажи их Иисус!
— Какая уж тут обида, — улыбнулся Войку, опоясываясь саблей. — Не из храма божьего шел, из вражьего табора.
— Господь тебя, стало быть, спас да из неволи освободил, — перекрестился Палош. — Как промыслил то бог — узнаем еще от тебя, коли солью нашей да хлебом не побрезгуешь. Мы верим тебе, пане сотник, — серьезно добавил ветеран, по-прежнему глядя в глаза молодого воина.
Войку благодарно кивнул. Из-за густых кустов послышался сдавленный стон; приводя в порядок платье, Войку с любопытством посмотрел в ту сторону.
— Тут у нас уж вовсе незнаемая лежит добыча, — с ехидством обронил краем толстых губ Бузилэ. — Турок не турок, лях не лях; по-нашему разумеет плохо, несет себе не поймешь что. Так мы ему говорилку совсем заткнули — чтобы не тревожил.