делом заняться — воевать. С татарами бился в Диком поле, с немцами на рубежах Литвы, с османами на островах Средиземного моря, со всякими панами в поединках рубился, стрелялся, резался. И, как видите, жив-здоров. И книги читал, какие душа хотела, не те, что подсовывают школярской братии монахи и магистры. И женщин любил. И все это дало мне маленькое увечье, которое не сразу и заметишь со стороны, да смешное прозвище — Тимуш Меченый. Клянусь кодрами, мне еще несказанно повезло!
— Двадцать лет, говорят, на Молдове за княжеской кровью беспощадная охота шла, — покачал головой Ренцо. — Диву даешься, что вашу милость оставили в покое, что ни нож убийцы не нашел вас в это долгое время, ни яд.
Боярин Тимуш пригубил кубок, крепко потер ладонью бритый подбородок.
— А я от того берегся, — ответил он. — Метка — меткой, а береженного бережет господь. В бою не боялся ни стрелы, ни меча, ядрам не кланялся, а этого вот боялся, скажу по правде, потому также и держался подалее от родной земли; кто ведал ведь, что могло взбрести такому зверю, как Петр Арон! Боялся и берегся, скитался по дальним странам, пока на престол не взошел нынешний господарь. Этот — сразу видно стало — был умен, этот понимал, что я для него не опасен, значит — не был опасен мне. Вот и вернулся я поближе к родине, в первое прибежище молдавских изгнанников, в Брашов. Этот город пришелся мне по душе, и я в нем остался.
Войку заметил, как под усами скутельника Иона при этих словах боярина мелькнула ехидная усмешка. «Домой-то ехать поостерегся», — говорила она. Ион даже было раскрыл рот, чтобы задать Тимушу каверзный вопрос, да вовремя сдержался.
— Вы прожили прекрасную жизнь, синьор, — молвил тут Ренцо. — Скажите, что в ней все-таки было главное, самое для вас дорогое?
— Эх, сынок, — вздохнул боярин, — всю жизнь мне казалось, что главное — впереди. И не обращал внимания на истинные дары судьбы — все они казались мне мелкими, не стоящими благодарности. И вдруг увидел — главное уже позади. И понял: мелких даров судьбы не бывает, каждому нет цены. Особенно теперь, когда новых подарков ждать уже не приходится.
— А этот вечер! — воскликнул молодой генуэзец. — И чудесное вино! И воздух отчего края, который вы вдыхаете снова!
— Ты прав, сынок, — растроганно взглянул на него Тимуш, — я опять согрешил, снова проявил неблагодарность. Таков уж, видно, человек, самое неблагодарное создание господа бога. Ты заставил меня призадуматься, пане Ренцо, — продолжал боярин. — Ведь не книжник я, а воин, не мудрствовал ни с Сенекой, ни с Платоном, а сам с собою — тем более. Но вот что скажу теперь, уразумев, о чем ты спросил: главный в жизни сей урок — благодарно и тихо радоваться тому, что вокруг тебя шумит такой вот лес, или зеленеет луг, что журчит где-то близко родник, что рядом с тобой любимая женщина, а коль она далеко — что любовь в сердце твоем. И не думать в эти святые мгновения, как делаем мы ежечасно, о том, что ждет впереди, к чему тебе должно устремиться, чего ты еще не добыл, не схватил, чем не успел завладеть. Давайте же выпьем, братья, на сон грядущий, — боярин поднял кубок, — за то, чтобы мы обрели в эти дни, чего в этот миг не отнимет у нас сам адский князь. За воздух Земли Молдавской, за кодры ее и вино. И за погибель ее врагов, с коими всем нам суждено сразиться!
Ренцо вспомнил: то же самое на ночной палубе говорил ему как-то кормчий Фрегозо, у которого он учился вождению кораблей. «Радуйся, парень, что ветер — попутный и судно слушается руля, что в трюме лежит добрая добыча и крепкое вино, а в каюте ждет тебя красивая пленница, ждет не дождется, ибо ты показал ей уже, как умеешь любить!» Только вся ли правда была в той нехитрой науке жизни? И надо ли было доискиваться другой? Этого молодой генуэзец еще не знал.
Перед рассветом, когда седлали коней, к Чербулу, полночи проведшему на страже, подошел Тимуш.
— Я узнал этого человека, — тихо молвил он, кивая в ту сторону, где скутельник как раз затягивал подпругу своего скакуна. — В Брашове, лет пять тому, его схватили и заковали, хотели повести к воеводе в Сучаву, ибо много он, по слухам, в земле нашей грешил. Да не довезли — выручили его по дороге дружки. Князь лотров — такое прозвище дали ему, говорят, лихие люди на Молдове и в Подолии, в Мунтении и Мадьярщине. Тебе, капитан, решать, как с ним поступить. Пришел он к нам, правда, с добром и учтивостью, как гость, да можно ли такому верить!
— Я тоже его узнал, — кивнул витязь, — и должен твоей милости признаться: было меж нами дело, и я теперь — его должник.
— Будем ехать вместе, словно верим, что вправду он — скутельник? — усмехнулся боярин.
— Выходит, так, — ответил Войку. — К тому же ни золота, ни иного добра с нами нет. И нет среди нас апрода или палача.
3
На бешляге неподалеку от Ясс у господаря Штефана было сорок тысяч воинов. Теперь — только пятнадцать тысяч.
Пустив коня шагом, Штефан внимательно всматривался в расстилавшуюся перед ним местность, разглядывал каждую возвышенность вдоль дороги, выбирая лучшее положение для своего поредевшего войска. Впереди виднелись два десятка всадников — стража, позади — хоругви цинутов и бояр.
Под Высоким Мостом у турок был тройной перевес; теперь против каждого защитника Молдовы будет тринадцать закаленных в битвах осман.
Молдавский господарь отступал перед противником — самой многочисленной и грозной из всех вражеских армий, когда-либо вторгавшихся на эту землю. Вначале он ждал Большого Турка в укрепленном лагере на Дунае, близ того места, где в него впадает река Бырлад. Здесь проходила главная дорога из Мунтении к Сучаве, по ней шел когда-то и сам Штефан, вернувшись в родную землю, чтобы отвоевать отцовский престол. Но изменник Лайота, неотлучно находившийся в ставке Мухаммеда, посоветовал султану переправиться южнее, в обход выгодно расположенного Штефанова городка, и любовно возведенную паланку пришлось спешно покинуть. Оставив портаря Шендрю и казначея Югу с тысячей всадников — следить за противником, Штефан-воевода отошел к северо-востоку, на реку Берхеч. Позади лежали покинутые жителями, сожженные дотла города — Васлуй, Роман, Бакэу, разоренные села, выгоревшие посевы; врагам оставляли только почерневшую землю, одни пожарища. На Берхече воевода начал строить новый лагерь, готовиться к обороне. Штефан надеялся отсидеться здесь до подхода помощи, обещанной королем Матьяшем, до прибытия семиградских полков воеводы Батория. Но пришла лихая весть о нападении татар…
Господарь на всю жизнь запомнил те два дня. Как заметались по лагерю в ужасе воины крестьянских стягов, в великой тревоге о семьях, оставленных в селениях. Как ловили слухи — один другого страшнее — об ужасах, творимых ордынцами. Кто-то искусно раздувал эти слухи, вливал в сердца войников- землепашцев отчаяние. Испытанные бойцы, не раз встречавшие с мужеством смерть, теперь плакали, молились. Уныние сильнее всего охватило самые храбрые стяги, прибывшие из порубежных с Диким полем цинутов — Хотинского и Сорокского, Орхейского и Лапушненского, Белгородского и Тигинского. Не за себя страшились бывалые порубежные воины, — за матерей и отцов, сестер и жен, но пуще — за несмышленышей, оставленных в родимых гнездах. Сердца обливались кровью — люди Штефана-воеводы знали татар.
Ранним утром второго из этих незабываемых дней, когда воевода, еще в сорочке, собирался выйти из шатра, чтобы умыться, вбежал, не доложившись, Влад Русич, самый ближний из апродов, недавно назначенный им комисом. Влад с порога повалился на колени, чего не делал еще никогда.
— Великий государь! — дрожащим голосом проговорил москвитин. — Там… там…
Воевода, стиснув зубы, набросил на плечи кафтан, опоясался саблей и лишь тогда шагнул из шатра. И застыл на месте, пораженный небывалым зрелищем. Обширная низина, открывавшаяся перед шатром господаря, покатый склон высокого холма над нею, до самого леса, были черны от народа. В своих простых, бурых и серых суманах, без шапок, воины-пахари Земли Молдавской стояли на коленях, дожидаясь появления князя. Здесь было не меньше пятнадцати тысяч человек; над всей огромной толпой стоял