наполняло гордостью, давало счастье. Не склонный верить лести, Мухаммед умел смотреть на себя со стороны и гордился собой. Но за этим, глубже всего, с наибольшей силой его вело вперед освященное, как ему казалось, божьей волей сознание необходимости. Оторвать осман от Босфора! Повести недавних кочевников на Рим, Краков, Вильно, а там — и далее, на Париж, Москву, на еще не покоренные столицы Азии! Народ, отвыкающий от побед, созревает для поражений. Привыкнув же к поражениям — созревает для гибели, для рабства, — это он уже знает. Почему остановились готы, гунны, монголы? Почему не покорил Земного круга Аттилла, Тимур? Теперь, когда к нему вернулись силы, он сумеет это разгадать.
Вокруг со всех сторон — враги, и мусульмане — тоже: в Египте, в Персии. Со всеми же сразу драться нельзя; надо бить их поодиночке, верно выбирая направление для удара, для похода каждого лета. На это лето его цель — Земля Молдавская, сама судьба указывает султану ее. Эта война с молодым княжеством бея Штефана вернет молодость ему, Мухаммеду, и начавшему стариться народу осман. Среди ее таинственных лесов, на берегах ее привольных рек его османы вновь обретут былой порыв.
— Какие же вести из-за Дуная, мой Махмуд? — спросил султан, словно очнувшись от сна.
— Бей Штефан готовится к войне, о царь мира. Шлет письма ко всем дворам Европы, зовет к союзу во имя Христа.
— Бей Штефан старается зря, союза не будет, — жестко проговорил Мухаммед. — Не так ли, бек? Ведь мы с тобой кяфиров давно узнали: каждый там — за себя, и все — в разбродье. Разве не так, мой старый лев?
— Истинно так, мой повелитель, — усмехнулся Иса-бек.
— Может быть, направить еще раз к молдаванину посла, о великий царь? Может, он одумается? — осторожно спросил Махмуд-паша.
— О том и мыслить не смей, — отрезал Мухаммед. — Если тигр не съедает, как прежде, добычу до косточки, мир видит: тигр начал слабеть. Блистательная Порта должна проглотить землю бея Штефана, как проглотила Болгарию, Сербию, Грецию. Если этот карлик перед нами уцелеет, какую бы ни изъявил покорность, мир когда-нибудь скажет: это он остановил великана, как Голиафа — Давид. И будут правы.
— Твои воины добудут эту землю, великий падишах, — сказал Иса-бек, прижимая руку к сердцу. — Люди дали эту клятву во всех алаях, стоящих на Дунае.
— Я сам поведу войска, — горделиво усмехнулся султан. — Мы пойдем, а победа — во власти Аллаха, да будет вечно свято имя его. А теперь пойдемте, — добавил Мухаммед будничным голосом, поворачиваясь к Чинили-Кьошку. — И пусть наш сегодняшний ужин станет первой походной трапезой нынешнего лета.
— Да, турки уже не те, — думал Мухаммед, входя в комнаты, из которых усердные слуги успели изгнать ненавистный властителю запах свежей крови. — Нет уже среди них таких богатырей, каким был Исмаил-ага, первым ступивший на стены Константинополя; нет, пожалуй, и мудрецов, каким был старый Дауд-бек, соратник султана Мурада. Но не беда, богатыри рождаются в битвах. А мудрость военачальников и полководцев — в испытаниях великих войн.
73
Уже выросли, расцвели в к тому времени белые лилии готических соборов, дворцы Возрождения. Микеланджело исполнился год от роду, Эразму Роттердамскому — девять лет, Леонардо да Винчи — двадцать четыре. По земному яблоку двигались купеческие обозы, корабли, но более — войска. В арсеналах Стамбула готовили пушки и порох, пищали и ядра, арбалеты и дротики для армии падишаха, собиравшейся выступить против строптивого Штефана, бея Ак-Ифлякии.
И бродили еще по свету из деревни в деревню, из города в город изумительные, но верные слухи о свершившихся в разных странах невиданных делах. О том, что в Гданьске объявилась чудотворная икона святого Франциска, а в Испании — огнедышащий дракон; о проделках чертей и ведьм, о нашествии армий Гога и Магога на индийского императора. А также о том, что безвестный португальский рыцарь добрался наконец до великой азиатской империи могущественного первосвященника Иоанна, который скоро явится в Европу и навсегда сокрушит богопротивного султана Мухаммеда.
А в вольном городе Брашове текла обычная мирная жизнь, мало нарушаемая событиями за его стенами.
Зима украсила кокетливыми белыми шапочками столбы и трубы, камни и пни, соборные шпили и маковки церковных куполов. Даже на каменной виселице в сердце семиградской столицы красовался молочно-белый валик снега. В морозные дни спокойно струились в небо дымки от тысяч мирных очагов. Жители трудились в своих мастерских, торговали в лавках, молились и сплетничали, глазели на казни и умилялись благостью церковных песнопений и проповедей. По вечерам в домашних горницах, где рассаживались гости, в прокопченных залах церковых собраний и трактиров звучали песни любви и верности — лидер фон либе унд тройе. В домах и лавках, в борделях и на улицах царили чистота, благопристройность и порядок. Что было за этой личиной города, — то скрывалось умело и не портило вида великого рынка, каким искони был Брашов.
Обходя посты на башнях и стенах, Войку Чербул спокойно взирал на расстилавшееся внизу море черепичных, побеленных зимою высоких крыш. Войку уже знал, что показное, а что настоящее в трудолюбивом каменном гнезде трансильванских немцев и сасов.
Чербул продолжал служить. Помогал, в виду надвигавшейся опасности, коменданту Германну крепить оборонительные пояса вокруг столицы, учил молодых ратников и не давал жиреть ветеранам, постоянно упражняя воинство своей хоругви. В прежнем порядке текла жизнь его друзей. Михай Фанци хлопотал по делам своих секеев. Аркебузир Клаус женился на Гертруде и поселился с нею в нижних помещениях дома господина Иоганна Зиппе. Ренцо деи Сальвиатти, продолжая мечтать о море, не двигался с места; новые поручения генуэзского дядюшки не позволяли ему оставить Брашов.
Роксана и Чербул возобновили свои прогулки верхом по окрестностям столицы; мангупская княжна, как дитя, не уставала восхищаться белыми мантиями зимних гор, снежными накидками старых елей, искрящимися на солнце частоколами сосулек под карнизами домов и церквей. Поздними вечерами, когда гости расходились по домам, они устраивались вдвоем в огромном кресле у камина. Войку забирался в него поглубже; Роксана, усевшись рядом, привычно охватывала ладонями плечи, будто складывала крылья, и оба надолго замирали в неподвижности, следя за игрою искр в обугленных жилах сгоревших бревен, за пляской последних, ленивых языков огня.
В такой час княжна однажды вспомнила, как Цепеш восславлял могущество пламени, и рассказала об этом мужу.
— Каждый видит в огне свое, — молвил Войку. — Лютым воеводам являются горящие города, домовитым ходяевам — хрустящая корка только что выпеченных хлебов… Люди не видят при этом самое пламя; каждому представляется только то, на что хотел бы употребить свою силу. Я знал только одного человека, способного видеть пламя, созерцать его, понимая. То был магистр Армориус, наш спаситель.
— Каким же ты его видишь сам? — спросила княжна.
— Попробую рассказать. Я вижу в огне не того, кто пожирает дерево или солому, кто обжигает чудовищной болью живую плоть, кто превращает в кипяток холодную воду, и в бурлящую жидкость — самый твердый металл. Я вижу в нем стихию. Особую, недоступную моему разумению, но зримую, кипучую жизнь. Не для ада, не для факела войны, не для очага даже рождена эта сила, не в них — ее назначение и лучшая служба. А в чем-то ином, неизмеримо высшем, что откроется людям в более поздние времена, такие далекие, что даже память о нас, может быть, исчезнет.
— Мне дивно с тобой, Войко, — проговорила княжна. — Ты — мой, порой мне кажется — я знаю тебя, как себя, может быть, даже лучше. Но вот ты заглянул в угасающее пламя, и рядом со мною уже иной человек, в котором поселилась еще одна тайна, неведомая ему самому. Зачем ты собираешь в душе непроглядные тайны, одну за другой? Понять огонь в его высшей сути — зачем такое тебе?
— Не знаю, отвечал Чербул. — Разум ратника для этого, боюсь, слишком прост. Признаюсь тебе, однако: мне кажется порой, что огонь послан людям не для того только, чтобы было у них на чем жарить