Махмуд-паша и Иса-бек, носивший почетное прозвище Льва Дуная, сопровождали падишаха. В любимых комнатах, в кабинете султана в этот час шла большая приборка: слуги мыли полы, выносили и меняли ковры.
Причиной всему было забавное в глазах Мухаммеда происшествие, какие не так уж редко случались при его дворе, но вызывали каждый раз досадный переполох. Кто-то из молодых гулямов тайком полакомился небольшой, но редкостной по аромату и сладости дыней, присланной к столу повелителя наместником Алеппо. Мухаммед приказал Кара-Али найти пропавший плод; и, поскольку подозреваемые молчали, палач приступил к делу. Молодых гулямов было восемьдесят; съеденную дыню нашли во вспоротом животе двадцать восьмого из них.
Справедливость была восстановлена сравнительно малой ценой, — подумалось султану. Однако Мухаммед, любивший цвет крови, не выносил ее запаха. И отправился на прогулку на время, нужное для того, чтобы в покоях навели порядок.
Тени мертвых, убитых им самим или по его повелению, не тревожили султана-завоевателя. Их было для того слишком много; к тому же он сам не боялся смерти, по крайней мере — такой, от стрелы, от сабли или ножа. Мухаммед боялся иной смерти — в постели, в муках, после долгого ожидания конца. Боялся агонии. И того, что наступает потом. Что это — он не знал. Но надежда не оставляла султана, начитанного в философских писаниях. Мусульманский рай, каким он живоописан в Коране, все-таки существует, что бы ни говорили мудрые скептики мира. А если так, в том раю его ждет одно из лучших мест. Разве он не стал великим газием ислама, завоевавшим для истинной веры полвселенной, сокрушившим Рим? Пролил много крови? То было неизбежно. Зато никого не отравил. Не был коварен, всегда оставался честен и прям. И если кого обманывал, то лишь неверных кяфиров, а это в глазах Аллаха — не грех.
— Король венгерский забавляется, и это благо, — пусть король остается дитятей, а мы — мужами, — продолжал султан. — Кого же держал в заточении сын Иблиса[68] Дракула, кого вызволил наш брат Матьяш?
— Красавицу Роксану, племянницу мангупского бея Александра, мой повелитель, — отозвался Махмуд-паша, заглянув в донесение семиградского лазутчика Порты, грека Мануэлилиса.
— Не она ли запомнилась мне в списках пленников, посланных мне из Каффы? — нахмурился Мухаммед. — Тех, которых бей Штефан у меня украл? Теперь ее, верно, прибрал к рукам рыцарственный король Матьяш?
— Он отпустил ее с миром, о великий, — доложил визирь, еще раз заглянув в письмо. — Вместе с мужем, неким Войко из Монте-Кастро.
— Значит, собой она порядком дурна, — закончил Мухаммед. — Что скажешь ты об этом деле, славный бек?
— Имя Войко мне знакомо, великий падишах, — сказал Иса-бек, приблизившись. — Сей Войко пленил моего сына Юниса в несчастливой битве близ Васлуя и отвел от него злую смерть.
— Хвала ему, — милостиво улыбнулся султан, — он спас Юнис-бека, украшение войск ислама, цветок моей души. Нет силы и могущества, кроме как у Аллаха; этот неверный король все-таки молодец.
— Король Матьяш еще может быть спасен, о царь мира, — склонился ренегат Махмуд.[69] — Когда твои газии приведут его в цепях к Порогу справедливости, он сможет принять истинную веру.
— Он не захочет того, не таков, — султан качнул чалмою, затканной золотыми нитями, унизанными жемчугом, — и мне придется послать в ад его порочную душу. Но теперь я завидую ему! Ты ведь помнишь меня, мой Иса, на коне!
— Помню, мой падишах, — ответствовал придунайский бек. — Глядя на тебя, и трусливый осел становится львом.
Лесть старых воинов более всего трогала зачерствелое сердце султана. Мухаммед увидел себя на черном жеребце, беснующимся в волнах Золотого рога во время проигранного морского боя под стенами Константинополя. Вспомнил, как он, в разгар решающего штурма, колотил железным посохом по головам устрашившихся янычар, пятившихся от огня. Как бродил по ночам, переодетый, по улицам покоренного города, как встретил в такую ночь сбежавшего брата. Где теперь он, Орхан, пощадивший его тогда, хотя мог убить? До Стамбула дошли неясные слухи — шах-заде Орхан пристал к безвестным бродягам, разбойничающим в просторах Дикого поля по берегам реки Борисфен. Жив ли он еще или сложил непутевую голову в той бесприютной степи?
Орхан был старше, Орхану уже, если он жив, под пятьдесят. И сам он, в свои сорок шесть лет, все чаще чувствует себя стариком. А было, было от чего состариться: прожитого на три земных существования хватило бы с избытком. Мухаммед заметил давно: вблизи пятидесятилетия для каждого мужа начинается опасная полоса времени, словно он пять или шесть лет шагает по гибельному лесу, где звери в образе злых болезней подстерегают жертву на каждом шагу. Словно где-то у границы пятидесятилетия для каждого, чуть ближе или чуть дальше, поставлена незримая, но непроходимая стена. Пусть подходит его рубеж, смерть не страшила султана-воина; но держава, его народ — разве они могли стариться так быстро, наравне со своим падишахом?
А признаки тому, не для каждого заметные, были видны ему, Мухаммеду. Новые поколения осман, взраставшие на его глазах, уже не могли сравниться с предыдущими; были еще в их войсках храбрецы, но не все, как прежде. И еще, нельзя о том забывать: лучшая боевая сила — ударный таран османских армий, его янычары — люди чужой крови, обращенные в мусульманство иноплеменные мальчики. Именно они в его войсках ныне — самые храбрые, самые стойкие, самые верные.
— Прочти-ка, мой Махмуд, что на камне том писано, — велел Мухаммед, остановившись перед обломком мраморной плиты, торчавшим из густой зелени.
Великий визирь, цепляясь золотым халатом за ветви пышно разросшегося кустарника, поспешил исполнить повеление султана.
— Наварх Рермоний, — донесся его голос, — поставил эту стелу перед ипподромом в честь великой морской победы, о царь мира! — донесся его голос. — Дальше надпись отбита.
— А там, на колонне?
— Поставлена стратегом Павзонием в честь победы его квадриги на состязании колесниц, мой повелитель! Лет двести тому назад!
Мухаммед, неопределенно хмыкнув, продолжал прогулку.
Султан любил прохаживаться по этому уголку, оставленного нетронутым на огромном участке, охваченном глухой стеной сераля. Вокруг росли новые дворцы и службы, благоухали вдоль ухоженных дорожек камелии и розы, цвели апельсиновые и миндальные деревца. Но здесь, на бывшей площади перед разрушенным конным ристалищем ромеев, по его особому приказанию все оставалось таким, каким выглядело после штурма и разграбления города императора Константина. Буйные травы и кустарники, все больше разрастаясь, покрыли камни мостовой, завесили обломки статуй, останки стен и древних балюстрад, каменные плиты с памятными надписями.
Этот уголок был по-своему дорог султану. Здесь двадцать один год тому назад он стоял в долгом раздумье перед окровавленным телом императора Константина, павшего в бою, извлеченного из-под горы трупов и опознанного по двуглавым орлам, вышитым золотом на голенищах пурпурных сапог. Здесь он окончательно принял решение, от которого зависела судьба его народа и державы на сотни лет вперед.
Он не позволил тогда разрушить Константинополь. Все богатства, все людские силы великого царства он бросил на то, чтобы создать для своего народа между стенами громадного города новый тысячелетний оплот. Может быть, иное решение оказалось бы лучшим, кто знает. Может быть, он должен был последовать требованиям старых осман, сравнять Константинополь с землей, оставить турок в шатрах, как подобает народу-завоевателю. Может быть, действительно, камень стен, возведенных еще римлянами, в этом городе и в иных местах, тайным колдовством, скрепляющим нерушимо глыбы, выпивает из осман незаметно силы, склоняет к губительной неге и бездействию. Может быть; об этом ведал один Аллах.
Но он, Мухаммед Фатих, всегда боролся с тем, что тайно называл «великим замедлением». Сам вел войска. Сам бросался в бой. С юных лет Мухаммед привык к волнующей игре — вторгаться во главе блестящих армий в чужие страны, проходить через них насквозь. Видеть склоненные в прах дотоле гордые головы королей и князей. Ворошить саблей золото в их сокровищницах. Это горячило кровь, увлекало,