— Что здорово? А, это… Да, это здорово. Оценила, какие картинки? Хрен их знает, как они тогда так печатали. Сколько ему — почти сто двадцать лет, а краски — будто вчера напечатали. Это он вроде учебника был.
— «Для учения», — прочитала Инна. — Ничего себе учебник!
— Ну-у, это, конечно, не для всех учебник. Смотри — четыре рубля серебром без переплета, это же по тем понятиям знаешь, как дорого.
— Ух ты! А это что?
— А это три тома энциклопедии «Человек и вселенная». Немецкая. Начало века, по-моему, тут ни хрена не написано. Вот это книга, блин, это я понимаю! Видишь, они в переплеты еще бронзовые картинки засунули, да какой-то урод их повытаскивал. А вот, смотри, но это уже семейная реликвия. Это сытинская книжка, не «Человек и вселенная», но тоже здорово сделана, да? А вот смотри, тут…
Квас гордо показал на дарственную надпись. На титуле было напечатано: «1861–1911. Сочинения Ивана Саввича Никитина. Съ его портретомъ, fac-simile и бюграфией, составлен, редакторомъ издан!я М.И. Де-Пуле. Юбилейное иллюстрированное издаже т-ва И.Д. Сытина». И тут же была надпись выцветшими черными чернилами. Инна быстро разобрала паутинно-изящный дореволюционный почерк:
«Ученику 11-го класса Данковскаго Духовнаго Училища Борису Никодимову за отличные успехи и поведете. 1912 года iюня 11 дня. Смотритель Училища Иванъ Рождественски.»
И ниже стояла синяя нечеткая печать с каким-то гербом, наверное, этого городка, где было училище. Первая палка римской двойки представляла собой обычную арабскую единицу, старательно отчеркнутую несколько раз. Наверно, солнечным, а может, пасмурным (нет, обязательно — солнечным, почему-то подумалось Инне) июньским днем того далекого года, когда за окнами «Данковскаго Духовнаго Училища» шумела давным-давно исчезнувшая жизнь, этот самый давно умерший Иванъ Рождественски просто перепутал, в каком же классе учится стоящий перед ним лопоухий малыш-семинарист, будущий двоюродный дедушка этого юного наци, который сейчас стоял перед ней, раздуваясь от гордости и показывая добротное сытинское издание, которое восемьдесят шесть лет назад получил в награду за добронравие, как тогда любили выражаться, его дедушка.
— Его убили в Гражданскую войну, — пояснил Квас.
— Да? А он воевал?
— Если только во сне. Ты прикинь, сколько ему тогда было лет.
— А кто его убил?
— А Бог его знает. Бабушка и сама толком не знала, кто ее брата укокошил. Наверное, какой-нибудь жидюга-комиссар, сука, моего дедушку убил.
— Послушай, — сказал Квас и взял у нее книгу, порылся в ней и стал читать:
…Но мне милей роскошной жизни юга Седой зимы полуночная вьюга, Мороз, и ветер, и грозный шум лесов, Дремучий бор по скату берегов, Простор степей и небо над степями, С громадой туч и яркими звездами.
Глядишь кругом — все сердцу говорит: И деревень однообразный вид, И городов обширные картины, И снежные безлюдные равнины, И удали размашистый разгул, И Русский дух, и Русской песни гул, То глубоко беспечной, то унылой, Проникнутой невыразимой силой…
Глядишь вокруг — и на душе легко, И зреет мысль так вольно, широко, И сладко песнь в честь Родины поется, И кровь кипит, и сердце гордо бьется, И с радостью внимаешь звуку слов: «Я — Руси сын! Здесь — край моих отцов!»
— А? Знали тогда, какие книги дарить. Сейчас бы его, наверно, обозвали бы каким-нибудь великодержавным шовинистом или там еще кем-нибудь. Какой-нибудь, блин, картавый, этот самый, как его, Юлий Гусман, или какая-нибудь Алла Гербер, местечковые недобитки, сказали бы, что эти стихи, блин, есть отрыжка имперского мышления…
— Ладно, Мить, успокойся… Все нормально, успокойся.
— Да ладно, я всегда спокоен. Как тебе Франк Рени-ке?
— М-м, нормально. Кстати, а это кто? — Инна указала на голубоглазаго офицера.
— Это? Это барон Унгерн.
— А кто это такой?
— Барон Унгерн? — Квас помялся. — Знаешь, Инн, я и сам про него не очень много знаю. Он был командиром какой-то белогвардейской дивизии. Очень загадочный мужик был.
— Серьезный дяденька, — Инна опять посмотрела на Унгерна.
— Да уж. Дядя был конкретный. Жидов в плен не брал и…
Заскрипела дверь, и они разом обернулись. В комнату осторожно заглядывала черно-белая кошачья морда. Растопырив усищи, кошка своими черными, с узеньким желтым ободком, глазами уставилась на Инну.
— Ой, это твоя кошечка?
— Да. Я вас не познакомил.
Инна присела на корточки и протянула руку.
— Иди ко мне! Ну, лапка, иди, не бойся!
Кошка подошла и стала ощупывать носом и усами Иннину нежную руку.
— А как ее зовут? — спросила Инна, поводя ладонью вокруг кошкиной морды.
— Лиска.
— Как? Лиза?
— Не-ет, Ли-С-ка. От слова «лиса». Так, Инна, хватит, я уже ревную. А тебе чего тут надо? Давай иди отсюда!
Кошка не обратила на слова хозяина ни малейшего внимания.
— Ах ты… Ты что, забыла, как тапочки над головой свистят? Забыла, — сокрушенно констатировал Квас. — Я уже года полтора в нее тапочками не швырял. Вот до чего доводит гуманность! Ладно, Инн, я все-таки схожу на кухню. Жди меня — и я вернусь.
Инна послала ему воздушный поцелуй, ласково отстранила кошку и принялась за полку с кассетами. Здесь были сборники русских, германских и советских маршей, три кассеты с надписью «Вагнер. Любимая музыка Гитлера», шеренги кассет с непонятными ей буквами «01!» на торцах. Русских названий было немного: «Коловрат», «Вандал», «Темнозорь», «Северные Врата», «Черный Лукич», «Сокира Перуна».
Очень странная штука висела между книжными полками. На рейке, окрашенной в черный цвет, рядком свисали пять совершенно одинаковых белых шнурков. Еще раньше на иннин вопрос, что это за штука, Квас, помялся и сказал, что это так, мол, фенечки. Но Инна поняла, что эти «фенечки», как и все в его комнате, имеет отношение к той его жизни, часть которой она наблюдала в электричке. На вопросы о шнурках Квас тут же замолкал и отвечал, что это фенечки, и все. Для красоты висят. Это же так красиво — пять белых шнурочков в ряд! От сквозняка чуть колышутся. Как в лучших домах Европы!
Две полки были забиты книгами. Это были книги не для красоты, а те, которые Квас время от времени читал. Ну, понятно, что на почетном месте («Я так и знала!») впереди остальных книг стояли «Моя борьба» — мрачный черный фолиант с дешевым золотым тиснением, и шикарное сталинское издание «Слово о полку Игореве». Названия остальных книг были перемешаны не хуже кассет. Глаза Инны скользили по корешкам. Тут были: «Доктрина фашизма» самого Дуче, рассказы Шукшина, Пикуль, Мережковский «Павел I», «Миф XX века» Розенберга и шикарный фотоальбом «СС — любимые войска фюрера», Толкиен, Перумов, «Почти серьезно» Никулина и «Унесенные ветром» Митчелл (Инна усмехнулась — книга, по ее понятиям, типично бабская, хотя Квас мог бы поспорить), Оруэлл «1984» и «Скотный двор», «Четвертый позвонок» некоего Марти Ларрни, «Повелитель Мух». Поэзия была представлена Гумилевым «Когда я был влюблен» и сборником «Певец во стане русских воинов». Ужинали молча. Вертелась вокруг
Лиска, подняв хвост трубой, то и дело вскакивала на стол, а Квас ее молча возвращал обратно.
— Знаешь что, — сказал Квас. — Пельмени, ветчина, геморрой какой-то. Давай представим, что это романтический ужин с шампанским при свечах. Давай?
— Давай.
— Тогда подожди, для полноты ощущений я принесу шампанское и свечи.
Свет погас, и замерцали три витых зеленых свечи. Их пламя ровно освещало зеленую колдовскую бутылку, искрилось в двух хрустальных бокалах, делало не похожими на себя лица Инны и Кваса, сидящих