Приходит мой и брат с войны окровавлен, Смерть матерня и вой обеих наших жен Ко жалости сердца и наши преклонили; Крепились мы, но ах! и мы, как бабы, взвыли; Уж тело старое оставила душа, А тело без души не стоит ни гроша, Хотя б она была еще и не старуха; Я плачу, плачет брат, но тот уже без уха. И трудно было всем узнать его печаль, Старухи ли ему, иль уха больше жаль; Потеря наша нам казалась невозвратна, Притом и мертвая старуха неприятна. Назавтре отдали мы ей последню честь: Велели из дому ее скорее несть, Закутавши сперва холстом в сосновом гробе, Предати с пением ее земной утробе. Сим кончилась моя последняя беда. Потом я выслан был на станцию сюда, О чем уже тебе я сказывал и прежде. Но как я зрю себя здесь в девичьей одежде, Того не знаю сам, и кем я занесен В обитель оную, в число прекрасных жен, Не знаю, по Христе…» Тут речь перерывает Начальница и так ему повелевает: «Когда ты хочешь быть здесь весел и счастлив, Так ты не должен быть, детинушка, болтлив; Молчание всего на свете сем дороже: Со мною у тебя едино будет ложе, А попросту сказать, единая кровать, На коей ты со мной здесь будешь ночевать; Но чтоб сие меж нас хранилось без промашки, Возьми иголочку, садись и шей рубашки». В ответ он ей: «О мать! я прямо говорю, Что шить не мастер я, а только я порю, Так если у тебя довольно сей работы, Отдай лишь только мне и буди без заботы: Я это дело все не мешкав сотворю; Хоть дюжину рубах я мигом распорю!» Она увидела, что есть провор в детине, Немножко побыла еще с ним наедине, Потом оставила в комна́точке его, Пошла и заперла Елесю одного, Не давши ни одной узнать о том девице. И так уже он стал в приятнейшей темнице. Меж тем уже Зевес от хмеля проспался, И только чаю он с Юноной напился, Как вестник, вшед к нему в божественны чертоги, Сказал, что все уже сидят в собраньи боги; А он, дабы дела вершить не волоча, Корону на лоб бух, порфиру на плеча, И, взявши за руку великую Юнону, Кладет и на нее такую же корону. Уже вошел в чертог, где боги собрались, Они, узря его, все с мест приподнялись И тем почтение Зевесу оказали; Все сели, говорить Церере приказали. Сия с почтением к Зевесу подошла И тако перед ним прошенье начала: «О сильно божество! Зевес, всех благ рачитель, Наставник мой, отец и мудрый мой учитель! Ты ведаешь, что я для ну́жнейших потреб Живущих на земли учила сеять хлеб. Сие мне удалось, я видела успехи, Когда пахали хлеб без всякия помехи; А ныне Вакх над мной победу получил, Когда сидеть вино из хлеба научил: Все смертные теперь ударились в пиянство, И вышло из того единое буянство; Земля уже почти вся терном поросла, Крестьяне в города бегут от ремесла, И в таковой они расстройке превеликой, Как бабы, все почти торгуют земляникой, А всякий бы из них пахати землю мог, — Суди теперь о сем ты сам, великий бог!» Все боги меж собой тут начали ворчати, Но Зевс им повелел всем тотчас замолчати, А Вакху повелел немедля отвечать, Когда он может чем Цереру уличать. Сей начал говорить себе во оправданье: «Такое ль ныне мне, о боги! воздаянье, Что я с Церерою стою на сей среде? И мне ли, молодцу, быть с бабою в суде! Или вменяете и то вы мне в безделье, Что свету я открыл душевное веселье? Когда в нем человек несчастливо живет, Он счастлив, ежели вино он только пьет; Когда печальный муж чарчонку выпивает, С чарчонкой всю свою печаль он забывает; И воин, водочку имеючи с собой, Хлебнувши чарочку, смеляе и́дет в бой; Невольник, на себе нося свои железы, Напившися вина, льет радостные слезы. Но что я говорю о малостях таких!