предрассудков; но от этих благородных побуждений они перешли к комбинациям, последствий коих не рассчитали, практических приложений предвидеть не могли, перешли к пониманию человека вне условий его существования, вне реальных возможностей его природы. Они хотели и хотят переделать человечество на идеальный лад, не зная, что, быть может, готовят ему смерть. После сильного лекарства должен тяжко заболеть весь мир.
Но вернемся к Яну; простите невольное отступление от темы.
Ян поселился вместе с Аннибалом и уже с ним не разлучался. Итальянец с изумлением заметил, что этот чужой, которого он ставил настолько ниже себя, как артист видел гораздо лучше и возвышеннее. В свою очередь он стал учиться у Яна, не без тайного унижения, вознаграждая себя за него превосходством образованного человека и философа, как тогда говорили. Но Ян, вследствие постоянного общения с Аннибалом, понемногу терял способность прозревать дух и мысль в творениях искусства. Аннибал видел в них лишь колорит, форму, эффект цельности, освещение, наготу, драпри; о существовании творческой души, невидимой мысли, оживляющей все это, спаивающей, двигающей — он не догадывался. Художественный материализм Аннибала повлиял и на Яна; начал и он больше ценить красивые формы тела, прелестные краски, полный торс, округлость рук, мягкость линий, больше даже, чем слезы в глазах Ниобеи, чем выражение живой печали в глазах Лаокоона. Для Аннибала искусство было вполне телесным. Ян не мог понимать его столь материально, но стал равнодушнее к его духовному аспекту. В видении Иезекииля (Рафаэля), например, Аннибал видел лишь композицию четырех зверей Апокалипсиса, группировку и свободу полета в пространстве; Ян еще задумывался над значением картины, но уже не смел сознаться, что его мысль летела вслед за Спасителем в бесконечность! Но кто сможет описать когда-нибудь историю души и мысли человека так, чтобы ясно обрисовались все оттенки происходящих в них изменений? Кто сумеет разъять свою грудь, чтобы из нее наподобие пеликана излить кровь наиболее тайных ран, наиболее скрытых страданий?
Ян изменялся, становился равнодушным и в столице христианства незаметно переходил в язычество; но в нем все еще жили первые весенние впечатления юности, ничем неизгладимые, жили тайно, сберегаемые на дне, как увядшие воспоминания первой любви. То, что насильно навязывалось ему под маской прогресса, стучась в сердце от имени страдающего человечества, покрывало лишь слоем пепла сад его души, но никогда не вытесняло оттуда совершенно того, что росло в глубине.
Раздвоенный, колеблющийся, сегодня молящийся по-прежнему, а завтра возмущающийся предрассудками вместе с Аннибалом, Ян пребывал в том половинчатом, колеблющемся, состоянии, которое для многих слабых людей составляет мучение всей жизни. Две истины по очереди сияли перед его глазами, и он не умел избрать ни одной из них, он не знал, которая из них единственная истина.
Ученье, между тем, подвигалось медленно, и на нем тоже отражалась история внутренней борьбы. Ян больше учился материальным условиям искусства, чем его духу: Аннибал убедил его, что в Рим приезжают единственно ради проникновения в тайны сочетания линий и освещения великих мастеров, ради изучения натуры, а не ради изыскания средств изобразить мысль, чувство и влить душу в свои творения.
В 'Страшном Суде' Микеланджело, колоссальной картине могущественнейшего из художников, они видели лишь удивительную мощь рисунка, торсы, мускулатуру, смелые ракурсы; в знаменитом 'Диспуте' — красивые лица старцев и прекрасную композицию; в 'Причастии св. Иеронима' — увлекательность и умение группировки и т д. Аннибал низводил Яна на уровень своих мыслей; но все-таки Ян не мог избавиться от какого-то душевного беспокойства, всегда предвещающего человеку, когда он регрессирует или идет назад.
Они работали вместе у Ланди. Ян быстро и заметно приобретал механический навык; из ученика он становился мастером. Несколько его работ, снискавших похвалы учителя и превозносимых Аннибалом, обратили, наконец, на него внимание и других художников, которые познакомились с ним, приняли его в свой кружок и признали братом.
Разнообразное общество, более многочисленное, отвлекло его от постоянного влияния венецианца. В это время Ян написал несколько собственных больших картин; между прочим Венеру и Адониса, моделями которых ему послужили лучшие образцы Рима. Аннибал отговорил его писать 'мученичество святого Павла', картину, которую он задумал и даже начал писать к ней эскизы; он убедил Яна, что подобные сцены не являются предметом искусства! Бедный Ян сначала протестовал, но потом послушался. Как будто настоящее искусство должно ограничиваться одной лишь привлекательностью. Одним лишь приятным для созерцания видом!
Для итальянца тело, нагота, красивые линии и прекрасный колорит составляли всю живопись; экспрессия, по его мнению, портила линии, а не творила; он избегал ее подобно древним язычникам, которые изображают статуи с чудесными формами, но с одинаковой, обыкновенной улыбкой или равнодушной гримасой. Умирающий гладиатор является как бы предчувствием христианского искусства, искусства мысли и выражения, искусства духа.
До сих пор, несмотря на общество, в котором он вращался, Ян сохранил чистоту нравов и чистоту мысли; и хотя в нем не раз загоралась юношеская кровь, ее охлаждало артистическое, духовное воодушевление. Воспоминание о Ягусе тоже его удерживало и оберегало, как ангел-хранитель. Часто такое воспоминание, которое держит ангел-хранитель у изголовья, служит щитом против грязных страстей. Но в Италии как художнику устоять, остаться чистым, когда он окружен соблазнами, когда красивейшие женщины Рима часами позируют ему в виде Венеры? — Как в тоскующие вечера, когда тысяча мыслей ведет за руку тысячи желаний, как молодому, со всем любопытством молодости тянущемуся к наслаждению, не дать себя соблазнить шепчущей на ухо итальянке: 'я тебя люблю — я люблю тебя'?
Редко найдется человек, который в юности любил бы одну женщину, а не всех, который любил бы женщин, а не саму любовь. А любовь физическая и духовная так между собой связаны, так часто начинается с другой, а кончается подстановкой первой! Эти два рода любви, это две родные сестры: одна воздушная, идеальная, печальная со слезливыми взглядами и вздохами, со вздымающейся грудью; другая горячая, веселая, улыбающаяся, раздражающая, не заботящаяся о завтрашнем дне и на другой день забывающая, а всегда похожие друг на друга (хотя разные), как две родные сестры. Аннибал, живший всецело женщиной и наслаждением, так как никакая вера не давала ему будущего, а мысль о грехе его не удерживала, насмехался над девичьей простотой Яна. Он уже несколько любовниц держал на коленях и бросал без сожаления; Ян еще жил мыслями о желанной, чистой любви детства.
Черноглазые и с черными волосами итальянки с любопытством посматривали на Яна; его равнодушие, странная манера держать себя поражали их и раздражали. Часто черные глаза Анджиолины, последней из любовниц Аннибала, которую он ежемесячно бросал, и ежемесячно с ней мирился, смотрели на Яна с вопросом: 'разве я недостаточно красива?' Не раз во время веселья и забавы горячие уста прилипали надолго, упорно, вливая яд желания в кровь Яна и как бы говоря: 'Кто даст тебе больше наслаждения, чем я?' Не раз она обнимала и прижималась к нему, дразня Аннибала, так что бедный молодой художник дрожал, бледнел и на минуту терял сознание; но он продержался долго, верный своим воспоминаниям.
А внутри его уже загорелся огонь, и глаза Анджиолины ежедневно заставляли его разгораться. Живя с Аннибалом, он видел ее каждый день, проводил вечера и летние ночи в разговорах и пении, не раз бывал свидетелем целой драмы желаний, насыщения, отвращения, равнодушия, свидетелем тех приливов и отливов животной страсти, которая как море заливает берега и с отвращением отступает от них.
Духовная любовь не знает таких резких перемен и крайностей; она всегда одинакова, пока сохраняет чистоту. Телесная должна обладать телесным характером; она приходит полная могущества, расцветает и вянет, и опять растет и опять опадает.
Анджиолина, для которой Ян представлял непонятную загадку, быть может, потому так упорно возвращалась после ссоры к Аннибалу, что хотела, наконец, разрешить вопрос: 'Что это за камень-человек? Почему он, такой молодой, холоден? Разве я настолько некрасива, непривлекательна, нежеланна?'
Зеркало и люди беспрестанно ей повторяли, что она очень красива. Действительно, Анджиолина всеми признавалась за лучшую Венеру в Риме; никогда Рубенс не мечтал о таком роскошном теле, о таких прелестных формах; такой золотистой косы никогда не писал Тициан; пара столь же ясных, черных глаз, быть может, целые столетия уже не сияла над Тибром. Глаза Анджиолины, минуя остальные прелести, были, пожалуй, самым могущественным ее орудием. Будучи вся одним роскошным телом, страстная, но бездушная, итальянка научилась придавать своим глазам столь странное и столь меняющееся выражение, что они говорили больше, чем тысячи слов, чем сама роскошная музыка.