что хочет, а чего не хочет, не видит.
— Ну? Чего же он там не досмотрел, пане Туркул?
— О! Многих вещей, ваше величество! Например, увидел, что пан Рудольф рисовал карусель, а не заметил, что рисунок, который ваше величество похвалили, был другой руки.
— Другой руки? Чьей же, например?
— Какого-то бедного литвина, который вследствие этого ушел от Баччиарелли и потерял место, не желая дать писать со своего замысла.
— Глупости говоришь! — равнодушно сказал король.
В этот день в мастерской было назначено заседание для нового портрета его величества, что повторялось ежегодно. Немного погодя Станислав Август перешел в другие залы посмотреть начатые работы; он подошел к Рудольфу и спросил, смотря на него в упор:
— Ну, как моя карусель?
— Ваше величество, — живо подхватил итальянец, — мы еще готовимся писать ее.
— Ведь это Рудольф нарисовал? — спросил с ударением король, не спуская глаз.
Фаворит заметил или, вернее, почуял по выражению глаз короля, что что-то нехорошее готовится, и хотел отпереться от непринадлежащей ему работы, но итальянец перебил его, не давая сказать:
— Кажется, — заговорил он, — я ошибся, говоря вашему величеству, что это он рисовал. Но верно, что такой мелкой работы с тысячью деталей никто не сумеет сделать лучше его. Под моим наблюдением он бы прекрасно исполнил это поручение.
— Кто же все-таки рисовал? — спросил равнодушно король.
— Его здесь нет, — ответил Баччиарелли, — не знаю почему, уже несколько дней не является, вероятно болен.
— Пусть пишет карусель тот, у кого явилась впервые счастливая идея нарисовать ее, пожалуйста, господин Баччиарелли.
Промолвив это, король ушел. После полудня итальянец послал за Яном, но тот сначала не хотел явиться. Послали за ним вторично, настаивая; он, наконец, пришел. Баччиарелли встретил его холодно, сделал вид, будто не знает, почему Ян так долго не появлялся, и велел взяться за карусель. Однако желая уничтожить эффект картины, он дал столь малый размер, что при большом числе лиц почти немыслимо было выйти удачно из столь трудного положения. Ян, воодушевленный трудностью работы, в несколько дней создал настоящий шедевр: мелкие фигурки, исполненные легко и с душой, жили; все было ясно, хотя мелко, но не сухо; выполнение восхищало красками и светотенью. Под видом поправлений Баччиарелли испортил картину. Ян это заметил и тайком стер терпеливо свежие еще поправки и привел работу в прежний вид. Художник ничего об этом не знал, а шпионы мастерской не заметили и не донесли. Картина сохла в углу. Несколько дней спустя король спросил о карусели. Принесли ее; но каково было удивление Баччиарелли, когда он не смог найти следы своей работы! Глаза его от гнева налились кровью, он закусил губы, но сначала промолчал.
— Это бестия! — шепнул лишь сквозь зубы.
Станислав Август так был доволен работой, так она ему понравилась, что под влиянием минуты, не обращая внимания на кислые замечания и критику итальянца, велел призвать Яна и спросил его: чего бы он пожелал?
Ободренный ласковым и веселым взглядом короля, Ян бросился ему в ноги, в нескольких словах изложил историю своей бедной жизни, а из груди вырвалось у него это неукротимое желание каждого художника:
— Италия!
— Поезжай, — сказал король, — и возвращайся к нам мастером кисти! Там уже наш Смуглевич, от которого многого ожидаю. Дать тебе много на дорогу не могу, но художник устроится и скромно. Назначу тебе пенсию и деньги на дорогу. Присылай мне свои работы. Кроме того, добавил тихо — здесь у тебя, кажется, нет друзей.
Ян в порыве восторга вторично упал к ногам короля и залился слезами от счастья. Несколько дней спустя с деньгами, паспортом, рекомендательными письмами, написав несколько утешительных слов матери, Ругпиутис уже пустился в путь к воротам бессмертного Рима.
Его отъезд из Варшавы омрачился печальным случаем. Товарищ Яна, добрый Феликс, усталый, отчаявшийся и повергнутый ниц внезапной болезнью, протянул ему на прощание холодную руку, остывшую навеки в этом пожатии! Несколько начатых картин, папка с рисунками, полными энергии и необыкновенного огня, воспоминания в одном сердце, вскоре долженствующие исчезнуть, — вот что после него осталось.
VII
— Здравствуй, наследница Греции, отчизна возрожденного искусства, мать великих артистов, вскормившая их на развалинах старой мыслью умершего мира, взлелеявшая их неземными голосами прошлого, здравствуй, Италия! Здравствуй, Рим! — восклицал тронутый Ян, вступая на старинную дорогу, где скорее чувствовал, чем видел следы римских колесниц, заметив старую придорожную колонну, одну из тех, какими измеряли громадные дороги громадного государства.
С двойным чувством христианина и художника он отдал поклон великим развалинам и глубоко задумался над ними. Нигде прошлое не говорит так внятно, как здесь. А для Яна римская гробница была также и колыбелью. Здесь качалась на волнах христианской крови вера Иисуса, новая религия, новый закон для мира. Искусство древних, на мгновение позабытое, уступило место в его уме катакомбам с бесформенными символическими фигурами, а также преданиям первых героических веков христианства.
Волнение, непонятным образом сплетавшее веру и искусство, овладело его сердцем. Ведь Ян, несмотря на запущенное воспитание, перенял от матери, всосал с молоком глубокое, сильное религиозное чувство, до сих нор нестертое и ничем неослабленное. Он верил сердцем; голова его еще слушалась сердца.
Здесь все говорило ему; а первые дни, проведенные в Риме, он посвятил не его великолепному и достойному удивления искусству, а осмотру христианских памятников и святых мест. В храмах св. Петра, св. Станислава dei Polacchi, св. Яна в Лятеране, св. Петра in Vinсоli он молился сперва как паломник, вздыхая в молитве за мать. Лишь остыв от этого первого возбуждения, вначале исключающего все остальное, Ян почувствовал себя творцом, подумал, что он явился сюда не в качестве пилигрима, а художника. А шедевры искусства в свою очередь сильно привлекали его к себе. Подготовленный Батрани видеть их и оценить, он все-таки не сразу сумел распознать их величие и красоту чувства.
В искусстве, как во всем другом на свете, надо выработать разносторонний вкус, широкое понятие о его целом, чтобы понять все столь разнообразные проявления человеческого гения, чтобы восхищаясь одними не быть несправедливыми к другим. Мало найдется людей, которые смогли бы одновременно понять и почувствовать рисунок, линии божественного Рафаэля, наивное выражение старинных мастеров, могущество Микеланджело, волшебный колорит венецианской школы, увлекательность Альбано, не исключая одного ради другого, не будучи несправедливыми по отношению к кому-либо из этих великих мастеров.
Ян тоже сначала не почувствовал всего величия увиденных им творений. Он блуждал, переходя от одних к другим, размечтавшись среди тысячи противоречий, не будучи уверен, что выбрать и кого послушать; он был как бы в шуме ста красивых голосов, из коих каждый пел по-своему. Сначала это проходит всякий человек, не обладающий многогранным восприятием искусства и не выработавший в себе высшего о нем представления. Позже, чаще всего один маэстро, сильнее всех говорящий душе, темпераменту, образованию, становится избранником и ему поклоняются в ущерб остальным. Его мы ставим наверху здания, а других кладем под ноги героя. Но справедливо ли такое суждение, таков ли должен быть суд? Нет, это попросту слепая любовь к самому себе в другом. Одни лишь действительно высшие умы не удовлетворяются этим: они работают над собой, чтобы создать чувство, необходимое для понимания