“Везла меня матушка, — не спеша начинал он повествование, — из Орла домой на первые гимназические мои рождественские каникулы. На какой-то почтовой станции недоступный никаким увещеваниям и просьбам смотритель коротко и бесповоротно отрезал: нет лошадей — и безучастный углубился в лежавшую перед ним, будто бы занимавшую его книгу. Мы были в отчаянии. Это явно доставляло ему особое наслаждение: знай, мол, наших и чувствуй, какая во мне сила! Приходилось смириться, и мы, с сопровождавшими нас слугами, занялись чаем.

Невдолге к станции подкатили большие сани, и в комнату вошел отменно пристойный молодой человек, предъявивший подорожную на пять лошадей.

— Нет лошадей, — не взглянув на нее, оторвал смотритель и снова уставился в свою книжку.

Молодой человек молча взял подорожную и вышел. Смотритель окинул всех победным оком. Восхищенно переглянулись и наши слуги: вот как отбрил барина в еноте! Безнадежность нашего положения получала новое подтверждение.

Но тут же неожиданно послышались тяжелые шаги, распахнулась входная дверь, в комнату ввалилось что-то в огромной медвежьей шубе и, подойдя к столу, рыкнуло:

— Читал, мерзавец, подорожную?

— Неет-с, — потеряв все недавнее величие, отвечал смотритель.

— Не читал? Небось, четырнадцатым классом, каналья, пользуешься?

— Пользуюсь, ваше высокопревосходительство!

— Чин “не бей меня в рыло” имеешь?

— Имею-с.

— Избавлен по закону от телесного наказания?

— Избавлен-с.

— Так не уповай на закон!

И весь разговор пересыпался оглушительными затрещинами, дававшимися шубой смотрителю, то валившемуся с ног, то снова встававшему для получения новой оплеухи.

Шуба вышла. Смотритель выбежал распорядиться лошадьми строгому сановнику. Сани ушли. Смотритель вернулся и удрученно сел на свое место. Мы все оставались в оцепенении. Но душевное состояние потерпевшего требовало излитий и сочувствия.

— Вот, изволите видеть, — грустно обратился он к моей матушке, — какие у нас в России бывают по службе неприятности. Это еще хоть большая персона, а то другой раз какой-нибудь прапорщик или корнет к рылу лезет, так это уж совсем противно.

И с этим, отойдя сердцем, приказал подать нам лошадей. Домой мы добрались без дальнейших приключений, сочельник встретили в кругу родных, очень смеявшихся рассказанному матушкой случаю на станции, а я лично навсегда уразумел силу закона и несравненное превосходство над ним в моем отечестве властей предержащих, поучающих не уповать на закон, а почитать только начальство”, — заканчивал Лесков [526].

Изображался, случалось, киевский кривоносый, почти неграмотный пономарь Константин Пизонский (он же Ломоносов) на испытании в чтении духовных книг. Преобразясь в жалкого церковнослужителя, не раз изобразивший его в своих произведениях писатель начинал: “И пливедоща тлех отлоков, отлоков! Имя же пелвому Мисс… Мисс… Миссааах, Миссах! Имя же втолому Сид… Сидд… Сиддлааах, Сидлах! Имя же тлетьему Ав… Авв… Аввденагогого… Тай казав же, що не выговолю!..” — с отчаянием бросал книгу и махал руками псевдоиспытуемый под всеобщий хохот [527].

“Заглянул будто как-то в начале лета, — начинался новый художественный артикль, — в свое любимое детище, в Училище правоведения, на Фонтанке, против Летнего сада, Николай Палкин. Время вакационное. Воспитанники за городом, на даче. Идет ремонт помещений. Парты из классов вынесены и навалены где попало. Заставлена ими и парадная лестница от самого входа.

Окинув наводящим ужас свинцовым взглядом беспорядок, царь грозно спрашивает выбежавшего навстречу директора:

— Это что?

— Мело маста, ваше императорское величество!..

— Что-о?! — еще строже переспрашивает гордившийся даром ошеломлять верноподданных Николай.

— Маста мело! — лепечет потерявший голову генерал-лейтенант А. П. Языков.

— Ду-урак! — всемилостивейше бросает ему величество и, повернув к своей пролетке, мчится дальше. На высочайшем челе проступает удовлетворенность: мимоходом свершен акт государственного управления…”

И принимаемая Лесковым при рассказе осанка, и властно указующий на подразумеваемые парты державный перст, и августейший опаляющий взгляд — все, вплоть до заключительного оклика, потрясает…

Жизненность приведенных картинок убеждала, что в молодых сценических опытах Лескова в спектаклях “киевской княгини” Васильчиковой ему не трудно было щегольнуть даром и перевоплощения и творческой импровизации.

Случилось как-то, в зиму 1867–1868 годов, нечто никем не чаянное и ничем не предусмотренное.

Поздний фурштатский вечер. Чай давно отпит. День закончен. Старшие “дети” еще с чем-то возятся по своим углам. Столовая и угловой зал уже темны. Мать у себя не то читает, не то что-то мастерит: у хозяйки забот и дела много. В обособленном на краю квартиры кабинете, не счесть уже который раз, “перестругиваются” отдельные “куски” будущих “Соборян”.

Один за другим гаснут в комнатах огни. И прекрасно, никто не помешает “совершать”! Хороший творческий пульс, настроенность, подъем. Поработаем!..

Увлеченность трудовой задачей разгорается. Дом исподволь засыпает.

Но вот невдолге среди мертвой тишины откуда-то доносятся непостижимо громкие протяжные восклики, в которых не сразу, с трудом постигается: “уй- яз-влен, уй-яз-влен, уй-яз-вленн!” — и снова “до бесконечности”, как говорила старогородская просвирня Препотенская.

Первой выбегает в зал еще не успевшая лечь моя мать. Затем, накинув на себя что попало, появляются гимназисты.

Не обращая ни на кого внимания, по темному залу ходит взад и вперед творец “Соборян” и неукротимо, сейчас уже для всех явственно, продолжает деланным басом во всю силу возглашать: “и скорбьими уй-яз-вленн, и скорбьими уйязвлен!”

Ничего страшного. А сразу, да еще спросонья, не знать что в голову шло! Теперь все стало смешно, хотя по-прежнему непонятно.

— Что? — остановясь наконец, спрашивает Лесков. — Похоже? На дьякона Ахиллу похоже? Мог он, увлекшись так, вопить в соборе?

— В соборе, днем, в исступлении, вероятно, и мог, — говорит успокоившаяся уже мать, — но не в спящем доме, не в пустом зале…

— Нет, по совести, не скажут, что авторская выдумка, невероятно, искусственно? Для первозданной натуры-то!

— Думаю — не должны сказать, — продолжала мать, — однако очень необычайно, как и разыгранная сейчас импровизация.

— Ну и спасибо, пусть и необычайно, но ведь не невероятно! А разве Киево-Печерской лавры знаменитый дьякон Антоний, “переложив” меру вина накануне какого-то торжественного служения, не грохнул что-то несуразное, вроде “анафемы” вместо “многая лета”, да с повторением. Едва убрали с солеи от срама. Я с него и взял для Ахиллы и даже много смягчил случай!

В общем, поверочный опыт удался. Удовлетворенный им автор возвратился к своему алтарю, остальные, позевывая, “во-свояси”.

О другой, сколько-нибудь схожей с этой, самопроверке не слыхал.

Чрезвычайно нравился нам, пожалуй, самый большой немножко рискованный, из шутливых рассказов отца, носивший торжественное название: “Три генерала от литературы в интимно-затруднительных положениях” — о Тургеневе, Гончарове и Писемском. Это трилогия о “литературных генералах” довольно пространно сбережена Дудышкиным, на которого и ссылался всегда, разворачивая ее, Лесков.

Из достаточно обильного материала памятей Лескова об Алексее Феофилактовиче Писемском представляется нигде как будто не повторенным рассказ об одном трагикомическом происшествии, разыгравшемся с ним как раз в Ингерманландии. Повествовал его Лесков, по обыкновению, в лицах, ссылаясь на то, что слышал сию повесть от самого ее героя.

В период участия Писемского в этнографических работах, организованных в 1856 году по инициативе великого князя Константина Николаевича, пришлось писателю отправиться на каком-то военном корабле или яхте не то в Выборг, не то в Ревель.

Приезжает он с необходимыми в пути вещичками, занимает отведенную ему каютку и снова выходит на ют оглядеться. Все ново, необычно, пожалуй интересно, хотя как-то и неспокойно. Напряженно ждут самое высочество. Наконец прибывает с пышной свитой и оно. Раздаются команды, играют “встречу”, все почтительно застывает, взвивается брейд-вымпел “августейшего”.

Остановив “слабым манием руки” гром “музыки боевой”, генерал-адмирал здоровается с “людьми”. Отвечают — “как орех раскусили” — дружным пожеланием здравия. Команда распущена. Становится как-то легче и свободнее.

Отыскав себе где-то местечко, Писемский присаживается, вынимает книжку и принимается читать. Углубляется. Время идет, и яхта, шлепая колесами, уже выходит из Невы в “Маркизову лужу”. Слышатся голоса, шарканье ног по палубе. Поднимает глаза — невдалеке князь в великом искательном окружении. Делать нечего, встает, книжку в карман. Тот, бросив в его сторону быстрый взгляд, говорит накоротке что-то ближним и, отделяясь от них, подходит в одиночку, благосклонно приветствует, задает несколько вопросов, на которые невымуштрованный писатель отвечает на своем “акающем” чухломском наречии, едва ли безупречно соблюдая все требования этикета и титулования.

Князь начинает дергать углом глаза и щекой. Остро следящая за поведением двух неравных собеседников свита неспокойна. Для милостивого завершения начинающего, должно быть, утомлять разговора высочество бросает: “Я очень люблю этот ваш сочный московский говор. Вы ведь москвич?” Это произносится тоном отпускного комплимента, требующего признательного согласия, облегчающего счастливое, обоюдно приятное, окончание аудиенции.

Но в тот момент, когда августейший адмирал готов “лечь на обратный курс”, неуемный писатель, в нарушение всякого благоприличия, твердо акает: “Никак нет, ваше высочество, я кастрамич!” Это долетает до свиты, подающей недогадливому литератору “штормовые” сигналы. “Да? А я почему-то считал, что вы москвич!” — рассеянно повторяет, несколько сильнее уже дернув глазом и щекой, высочество. “Не могу знать, почему это вам так казалось, а только я кастрамич”, — продолжает Писемский. “Ах, так?” — “Точно так — кастрамич”, — не унимается Феофилактович. Утомленный необычными поправками, генерал-адмирал с полупоклоном оставляет ненаходчивого собеседника и, встреченный застоявшейся в ожидании свитой, направляется куда-то в другую часть судна.

Едва группа эта достаточно отдалилась, как на Писемского вихрем налетает какой-то свитский и засыпает его горячими упреками за неловкость возражений высочайшему собеседнику. Встречный протест выводит блюстителя этикета из пределов сдержанности. “И не все ли вам, наконец, равно —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату