Ей думалось, что в случае с Кулибиным ей повезет, что еще чуть-чуть - и однажды он останется у нее навсегда...
Вот в момент этой ее мысли и рухнула на пол Ольга, и, не ведая того, Вера Николаевна отлетела от своей мечты так далеко, что обратной дороги - казалось! - уже было не найти.
Вик. Вик.
'Скорая помощь' находилась с торца поликлиники. Врачи ходили друг к другу через маленькую дверь в стене уборной, которой пользовались технички. Вик. Вик. не то что не мог привести Ольгу в чувство - нет, но это был 'частный случай', что называется, не дай Бог, поэтому он 'гукнул' соседей. Так говорил их главврач, разбирая жалобы болящих на врачующих.
'Ну, не соображаешь мыслью, гукни соседей!' - кричал он.
Но принято это не было, именно из-за главного. Его не любили и знали его медицинскую цену. Тем не менее знали и другое: случись у кого неприятности масштабные по линии партийной или политической, дурковатый по профессии и жизни главврач надевал все свои ордена и медали, прочищал горло настоем зверобоя и шел выручать человека. И случая не было, чтоб не выручил. Но первый день благодарности сменялся вторым, когда вместо нее энцефалитно внедрялась мысль, что ничего ему, главврачу, не стоило помочь, потому как он сам из тех, на кого кричит зверобойным горлом. Все они там шакалы.
Но это, как говорится, к делу отношения не имеет, хотя именно с его подачи подхалтуривал Вик. Вик. и с его же совета побежал к соседям, положив Ольгу на кушетку.
Ее освидетельствовали лучшим образом. Сняли кардиограмму, обстучали, обслушали, обсмотрели не без интереса.
- Нерь-вы, - сказал молодой ординатор. - Но ведь обморок давно атавизм. Советские дамы не млеют. Другая природа.
Ольга все это слушала и слышала, просто не открывала глаз.
'Вот гад!' - подумала она.
- Знаете, как мужчины на вас смотрели? А вы из-за какого-то там падаете...
- Млею, - тихо сказала Ольга. - Это правда. И то, что он сволочь, - правда тоже.
Он пошел ее проводить.
- Я могла взять такси, - рассказывала потом Ольга, - но он настаивал проводить, а я не была уверена, что у него есть деньги.
- Но ты же ему заплатила!
- Видишь ли... Получалось, что мои же деньги он на меня бы истратил. Я ведь уже знала, что у него в семье. Мне как раз накануне рассказали про эти повестки из военкомата. В общем, под ручку, как шерочка с машерочкой, мы двинулись в метро. И он был так внимателен на эскалаторе, так осторожен на ступеньках, что я подумала: черт возьми, на меня же бабы зыркают с полной на то завистью. Они ж не знают ситуацию. Они видят, как можно обхаживать подругу в таком оглашенном месте. И не так, как эти тинейджеры, что у всех на виду лезут друг другу между ног, а по какой-то совсем другой формуле. И мне влетело в голову - а если бы это было по-настоящему? Не из медицинской вежливости? А по чувству? Мне надо было вылечиться от этого гада Членова, и я поняла, что нашла противоядие.
Она все сделала, как хотела. Это она была любовником в их отношениях. Это она подгоняла такси к концу его дежурства. Очень хотелось одеть Вик. Вика, чтоб с ног до головы стал новенький, но этого было делать нельзя. Разве что накормить как следует, правда, и тут случился конфуз. Вик. Вик. принес домой запах хорошей еды, и жена замерла в прихожей, прислушиваясь к шелесту молекул аромата, которые миллионно погибали в чужой среде, и вот эту их смерть унюхала жена и была ошеломлена этим прекрасным нечто, которое опадало на болоньевые плащи, на ососулившуюся искусственную шубу, на сто раз чиненную обувь...
- Какой-то дивный запах ты принес с холода... Так однажды пахла Пасха, когда она совпала с маем...
Жена ушла на кухню, и Вик. Вик. увидел ее спину с узлом клеенчатого фартука, который она никогда не снимала. Узел на нем был вечен, и жена надевала его через голову. Сквозь тонкую кофточку просвечивал лифчик, и Вик. Вик. видел перекрученную лямку. Во всем облике жены была какая-то окончательность, завершенность судьбы. Ее нельзя было вообразить в другой одежде, ее нельзя было представить идущей в другом жизненном пространстве, кроме как пространстве коридора. К тому же она очень долго проходила эти четыре шага до кухни, в этом была некая сверхзадача, чтоб в замедленный ход времени он, Вик. Вик., успел увидеть спину и лямку и они - эти две - должны ему что-то сказать. На повороте в дверь кухни жена привычным жестом поправила бюстгальтер, движение сначала ножом скользнуло по Вик. Вику, а потом он ощутил резиновый обхват вокруг собственной груди. Он дернулся, спасаясь от жесткого объятия, но понял: деваться некуда.
Вик. Вик. отказался от встречи, когда Ольга позвонила в следующий раз, и та долго сидела, замерев над аппаратом. Ей уже была в тягость эта благотворительно-любовная связь, она приносила душевное утешение, но тело ее оставалось равнодушным. Все было как с Кулибиным, хотя последнее время, с того момента, как ей поплохело в кабинете Вик. Вика, Кулибин только что на уши не становился ради нее. И тут Ольга заметила некоторые новшества в поведении мужа и с интересом подумала: 'Неужели?' Но, занятая другим 'бедным мужчиной', Кулибина из головы выбросила. А муж тогда старался. Очень. Ему тоже надоело ездить в Дмитров и разглядывать пыльный корвет. Он устал от его застывших парусов.
Так удачно, вовремя закружилась у Ольги голова, Кулибин был многословен, объясняя Вере Николаевне ситуацию по телефону. Та даже посочувствовала болящей. Упасть на ровном месте - дело и опасное, и нелепое. С ней был подобный случай на улице, и она успела увидеть 'рожи', на которых был смех, а никакое не сострадание. Через несколько дней Вера Николаевна как бы между делом спросила у дочери Кулибина, как здоровье ее мамы. Манька вытаращила глаза и сказала: 'Нормально. А что?'
Вера Николаевна страдала зло, ненавидяще и создавала в мозгу картины обстоятельств, когда побитой собакой вернется к ней Кулибин, но у нее уже будет Настоящий Человек, который возьмет его за воротник, приподнимет и... бросит. Шмяканье Кулибина о землю было для Веры Николаевны звуком небесным и божественным. Вера Николаевна была женщиной мстительной и гордилась этим.
Полковник Яресько
Каждый раз, когда Они умирали, она была в отъезде, и каждый раз ее контрагенты начинали нервничать, взвинчивать цену и вели себя так, будто она не сто лет своя в доску, а малолетка-энтузиастка, вышедшая на тропу спекуляции впервые.
Отягчающими жизнь покойниками были Брежнев, Андропов и Черненко.
- Что у вас теперь будет? - каждый раз спрашивала Ванда. - Какую еще нам ждать от вас свинью?
Ольга давно изжила чувство патриотизма, блескучесть которого многими принимается за дорогой товар. Она уже хорошо знала степень нелюбви и поляков, и венгров, и немцев к матушке своей родине и считала, что так нам всем и надо. Они за водочкой сто раз переговорили с Вандой о свойстве русских - требовать от мира не по заслугам чести. Но они же и простили им это самомнение, они додумались, что каждый немец неплох, пока его не позвал Гитлер, и каждый русский вполне подходящ, пока на него не напялили идею, и поляк тоже ничего из себя лях, только когда ему дают жить по естеству его природы.
Исторические смерти будоражили Польшу, от России ждали больших безобразий. К этому времени Ольга уже накопила денежку и держала ее грамотно, не в сберкассе там или под плинтусом, она покупала старинные подсвечники (некая близость к утюгам и кипятильникам по первородной сути - огня), слегка озеленевших амуров и психей, мелкий художественный товар из восемнадцатого века, века товарного совершенства, толпился у нее в серванте и на стеллажах. Открытость и пыльность дорогих вещей делали свое дело: никто Ольгино 'барахло' ценностью не считал. Потом она скажет: 'Я знала. Я чувствовала. Я просыпалась утром с мыслью: надо идти на Кировскую. И шла. А там лампадочка. Вещь бесценная, но куда ее в нашу жизнь?.. Это идиоты думают, что некуда, а я думаю другое: Андропов закроет границы, к тому идет, а я проживу на этой лампадке два года, чтоб семья не заметила издержек политики'.
Так вот... Когда случались державные смерти, Ольга быстро собирала манатки и возвращалась домой. И дважды ее путь пересекся с полковником Яресько, военным снабженцем, который замечательно устроился, объезжая владения Варшавского Договора, и тоже нервничал, когда от Колонного зала до Мавзолея плыл траурный лафет-марафет и старики политбюрошники в застывшем безмыслии совершали этот единственный пеший проход в своей жизни.
Яресько был очень тороплив, если не сказать - суетлив. Всякое предварительное разглядывание, говорение полагающихся слов, использование рук, ну, скажем, для нежности - все это в боевом арсенале