посмотреть свеженькие итальянские костюмчики. Открыла дверь - вся такая тонкая и звонкая. Я чуть было не ляпнула, с какой, мол, стати на ней парад, но вовремя увидела Его.
Он сидел в кресле, широко расставив ноги, мощный и молодой.
Ее сегодняшний мужчина. Такие тела чаще всего достаются военным, а раньше их сплошь и рядом носили партийные работники. У них всегда широко развернуты колени, они никогда не ужимаются своей плотью, они знают: женщины обволокут их, сидящих в транспорте, осторожно, деликатно, по тайному молчаливому сговору сохраняющих этот раздвинутый циркуль ног. Я поняла, учуяла всю безнадежность ее выбора.
Она хотела нас представить, но я перебила ее каким-то намеренным словом, она посмотрела на меня пронзительно - и понимая, и гневаясь одновременно. Прибегла к беспроигрышному. 'Смотри, какая у меня хитрая стенка, здесь у меня весь универмаг'. Я оценила и ремонт, и новый ковер на полу, и телевизор с рекламного ролика, и бархат штор. Гордые кувшины на фоне белой стены вы-глядели, как всегда, изысканно, на дне одного из них Ольга когда-то прятала деньги. Избранник засобирался уходить. Я увидела, как в прихожей его рука скользнула в высокий Ольгин юбочный разрез и где-то там пробежала пальцами. Ольга чуть замерла, лодыжка затвердела, и открытые в высокой босоножке пальцы ног сжались... в кулачок. Секс явно собирался сыграть вступление, и я была тут некстати.
Зачем же звала?
Закрыв за игрецом дверь, она встала передо мной с вызовом, и я поняла: она знает, что я видела. Хотелось ей отомстить, сказать что-нибудь эдакое о молодой старости, которая может быть долго невидимой, если ее не прятать намеренно, пусть лежит открыто. И она же может так полоснуть по глазам, когда начинаешь ухищряться. Но я смолчала.
- Кто он? - спросила я.
- Классный мужик. Из Татарии... Все может быть...
- А что? Еще не было? - засмеялась я.
- Более чем, - ответила она. - Надо решать с семьей. Там такая идиотка жена...
Я засмеялась. Это случилось непроизвольно, как икота. Я держала в руках самый мой любимый из Ольгиных кувшинов - кубачинский. Я помню, как она сказала мне, что больше не будет возить в Польшу утюги. Говорила и разворачивала этот кувшин. 'Дай его мне!' - попросила я и взяла в руки тонкошеее, изломленное в восточной неге чудо. Непостижимым образом похожее на утюг. Я понимаю, что это чепуха. Я знаю, что для меня слово произнесенное абсолютно формообразующе. Я из той странноватой категории людей, которые видят то, что слышат. Интересно, каково бы мне было в мире немом? Как бы я его постигала? Это вопрос на засыпку себе самой, той, что засмеялась на слове 'идиотка жена'.
Мы с кувшином забыли, что мы тут не одни, что Ольга слышит мой смех, а я, отсмеявшись спонтанно, забыла определить характер этого смеха. Видимо, он смеялся ядовито... 'О, засмейтесь, смехачи!' Я заметила, как второй раз за маленькое время сжались Ольгины пальцы, теперь уже на руке, сжались в кулак настоящий, не умственный. 'Сейчас она мне выдаст', - подумала я и даже ожидала этого с некоторым нетерпением. Каково оно будет, ее слово? Про что? Про какую меня? Ту, что принимала ее безоговорочно, или ту, что сейчас над ней смеется?
В кухне громкая капля выпала из крана. Я просто видела ее набрякшую сферу, секундно отразившую кусочек солнца, кусочек неба, кусочек дерева за окном, кусочек мельтешения бытия, такого, в сущности, однообразного, что капля брезгливо дернулась и упала навсегда.
Ольга еще продолжала стоять передо мной, интригуя юбочным разрезом, и новой краской для волос 'Велла! Вы великолепны', и своим несказанным словом, но моя история о ней кончилась...
Жизнь, в сущности, вообще безнадежна. На ее выходе известно, что... И поиски любви безнадежны, если на выходе прискорбный 'треугольник мужчины'. Но ведь каждому свое. Мне не надо, а она будет трепыхаться до своих восьмидесяти двух... И будет еще много чего... Скоро, очень скоро она не поборет женщину из Татарии, как не поборола никаких других раньше, даже покойницу Веру Николаевну. Будет Кулибин возвращающийся-уходящий, будут роды у Маньки и младенец, худенький и такой слабо пищащий, что у нее разорвется сердце, но она его быстро-быстро сошьет крупными стежками суровых ниток, потому что именно тогда ей привезут партию французских платьев, сварганенных в Корее, и этот странноватый товар с блескучими лейблами и не очень качественной строчкой надо будет как-то трудоустроить, а именно в этот момент возникнет... Ах, Боже! Как много всего заполняет жизнь по самую кромку, и живешь, боясь расплескать, но что?! Что мы боимся расплескать?
И я ее кантую, свою дорогую подругу, кантую покрепче от себя самой. В таком виде я могу разглядывать ее из далекого издали...
* * *
...Остается тайной - как она учуяла падение той по-следней капли? И мое ощущение ее падения? Бездарная со всеми своими мужчинами, она хорошо понимала женщин.
С тех пор она мне больше не звонила...
Облегчение от отторжения нелепой и бурной природы давно сменилось печалью. Мне не хватает Ольги. И я смотрю на телефон, хотя хорошо помню ее номер.
Но сама я гожу. Тоже истинно российское состояние: думать о природе бесконечного лукавства самого этого слова 'годить'. Чем не занятие для пытливого ума!
Между прочим, синяки у немолодых леди сохраняются дольше, чем у молодых. Это я к тому, что синеватый подтек на бедре я регулярно набиваю углом стола, когда срываюсь к телефону.
Я знаю формулу тоски. Ее вычислил великий таганрожец. 'Мисюсь, где ты?' написал он. Беспроигрышный способ для получения кома в горле.
Это Ольга-то - Мисюсь? - смеюсь над собой я. 'Но ничего не надо объяснять, если надо объяснять', - сказал кто-то совсем из других времен.
Потому что если болит сердце по шалавой немолодой подруге, которая где-то пропала в поисках окончательного мужчины, а тебе хочется плакать и назвать ее Мисюсь, то назови, заплачь и успокойся.
А к синяку приложи капустный лист...