победила система. Со мной соперничала она, а не женщина', врач не то что засмеялся, но, в общем, был к нему близко, к смеху. Широкой ладонью он закрыл рот, но ведь Ольга не сумасшедшая, видела, как он спасался, 'чтоб не заржать мне в лицо', скажет она мне потом. Очень не скоро, между прочим.
Но тут надо разобраться в этом жесте прикрытия. В сущности, неэтичном, с точки зрения деонтологии. Долга должного. Не имеет права смеяться доктор, какую бы чухню ни принес ему в клюве больной. Он больной, раз сидит на приеме, даже если он здоровее тебя во сто крат. Почему же этот квалифицированный и платный смеется за собственной ладошкой? Дело в том, что у Виктора Викторовича был неизлечимо больной лежачий сын, была жена, которая забросила ради него профессию, себя, мужа, чтоб та маленькая жизнь, которая досталась ее ребенку, была доверху наполнена одной ее материнской любовью, раз уж никаких других радостей у него не будет никогда. Мальчику было восемнадцать, они его уже брили, но над его кроватью висели погремушки, за которыми он внимательно следил странными, нездешними глазами с огромными, почти нечеловеческими ресницами.
Им говорили, что он не жилец и протянет от силы три-четыре года. Прошлой весной они получили на его имя повестку из военкомата. Сначала они с женой решили, что повестка ему, Виктору Викторовичу, всполошились, пошли выяснять. Оказалось - сыну. С тех пор повестки приходят почти каждый месяц. Ни справки, ни скандал с военкоматом не могут найти того человека в погонах, который методично шлет им эти бумажки.
- Ваше бы упорство да в мирных целях, - сказал Виктор Викторович какому-то очередному майору.
- В каком смысле? - спросил майор. - Вы тут не выражайтесь. Мы работаем по системе.
Майор сказал правду. Повестки все идут. Просто с тех пор они выбрасывают их сразу, а Виктор Викторович, укрывая по вечерам большое, мощное тело сына, думает, что система, о которой говорил майор, не такая и дура, ей издавна велено отслеживать наличие мужской плоти, чтоб потом бездарно и жадно поглотить ее, система ждет подвоха - 'укрытия мужского мяса', и не зря, между прочим: столько лет спасать от нее твое дитя - дело не просто святое, а, можно сказать, богоугодное. Система тоже не дура - бдит возле всякого лежащего тела: вдруг оно - Илья Муромец и валяется не по болезни, а по легендарной русской лени?
А тут - н?а тебе. Пришла еще одна 'жертва системы'. Обломился и валится на тебя кусок какой-то вселенской дури, успевай только уворачиваться.
Смех за ладошкой у Виктора Викторовича был нервный и злой. И он решил, что даму эту с теплым и мягким животом он больше не примет. Ему в клинике идут навстречу, разрешая иногда 'задерживаться' после основного приема, его тут жалеют, но сексуально озабоченных истеричек он принимать не будет. Это не его профиль.
Он написал на бумаге телефон и имя-отчество своего приятеля, который подрабатывал как раз на сексуальных неврозах номенклатурных баб и заведующих магазинами.
- Это хороший специалист, - сказал Вик. Вик. Ольге. - Вам нужен невропатолог.
- Брошенные бабы у вас проходят по невропатологии? - свирепо спросила Ольга. - А почему не по хирургии? Чтоб им зашивали одно зудящее место? Эх вы! Сдуру разболталась, а вы меня коленкой...
Она встала и быстро пошла к двери. Но то ли резко встала, то ли быстро пошла, но посреди комнаты Ольга грохнулась на пол.
Кулибин
Надо было к нему вернуться. Он ведь тоже человек, а не хвост собачий. Человек с выпирающим зубом и огрузневшими чреслами к тому времени весьма осыпался головкой и имел довольно противную привычку укладывать единственную подросшую прядь волос поперек колена головы. А-ля Лукашенко, что из Белоруссии. Нетоварность вида Кулибина бросалась в глаза сразу, а добротными шмотками еще больше подчеркивалась. Такая была казуистика. Есть тип людей, у которых чем проще и грубее их одеяние, тем они как бы наряднее. Ну надо, надо им торчать в тряпках естественно. Ведь гармония - дама хоть и алгебраическая, но тем не менее нет-нет, а взбрыкнет совершенством в несимметричных, косоглазых, вытянутых шеями барышнях Модильяни. В них не то что нет алгебры, а даже арифметикой не пахло. Зато каковы! Женщины НИИ все равно любили Кулибина за несочитаемость какой-нибудь гавайской рубашки и русского сеченого волоса, положенного поперек. Антигармония, или что там еще, жила и царствовала в этом мужике из Тарасовки, который уже давным-давно жил в Москве, не переставая радоваться своему счастью ездить в теплом метро, любил без памяти дочь Маньку и без конца удивлялся собственной жене, которую когда-то взял без затруднения. Если бы у современного человека было личное время, в которое можно было бы войти пустым и голым и остаться так хоть на пять минут, то, может, без сброшенного хлама жизни у этого голого наступало бы озарение мыслью ли, чувством ли, или что там еще у нас по разряду тонких и невидимых материй? И тогда нагой Кулибин наверняка ошеломился бы, что давно-давно он только и делает, что удивляется своей жене, и успел дойти до того самого места, на котором гвоздями приколочено: 'Меня ничем уже не удивить'.
Кулибин был потрясен ее коммерческими способностями утюги-кипятильники-парфюм-кофточки. Но это было вначале. Он дрожал за нее, боялся, что ее схватят, разоблачат и посадят в тюрьму, потому что - как же может быть иначе? Потом он удивился, когда понял, что у его жены - видимо! есть другие мужчины. Его охватила даже не ревность, что было бы естественно, у него случилось удивленное непонимание - зачем? Она тряслась над ним, если он заболевал. Она была в курсе его работы и всего, что с ней связано. Когда одна дама из разведенок два раза подряд пристроилась за ним с подносом в столовой, Ольга устроила не то что скандал, а, скажем, легкую выволочку, и Кулибин просто потек от проявления таких ее чувств. В его голове, на ее внутренней стороне, что округляет пыхкающий и фосфоресцирующий мозг, были приколочены, как во всяком деловом помещении, кроме уже упомянутого главные истины жизни. Это было правильное использование внутренней части, черепа - иначе зачем оно? Простые, им самим читанные или пришедшие сами по себе истины избавляли вещество мозга от решения глупых задач. Зачем ему биться нервными волокнами, если давно известно: ревнует - значит, любит. Или там: не бойся того, чего боишься. Или вообще поперечное принятому: мертвые срам имут.
Последняя мысль-истина для понимания Кулибина особенно важна.
Надо сказать, что Кулибин был хорошим человеком. Ну просто хорошим, и все. Он сам придумал сложноватую для охвата мысль про мертвых. С поры, с момента микроинфаркта, который настиг его в тридцать два года, когда он за полгода похоронил родителей и потерял живую сестру. Живая сестра сказала ему, когда они шли с кладбища, что тарасовский домик принадлежит ей, и только ей, и нечего ему рот на него разевать. Кулибину даже в голову подобное не могло вспрыгнуть. Зачем ему тарасовская даль, если у него хорошие жилищные условия и до работы ровно семнадцать минут? Но сестра смотрела на него таким точечным взглядом, что у него кольнуло в подреберье, но, правда, сразу и отпустило, а вот взгляд сестры запечатался в нем раз и навсегда. Взгляд алчной ненависти. За что?! Ведь они так любили друг друга. Он подписал ей все бумаги, сестра кинулась к нему на грудь, заревела, сказала, что боялась, вдруг придется с ним судиться. И хотя правда полностью на ее стороне, его мадам наняла бы нужных адвокатов - а у нее, у сестры, откуда деньги?
Он гладил сестру по спине, но это была не его сестра и это была чужая спина. Так он время от времени оглаживает их хамку вахтершу, когда ее кто-то хорошо отметелит за грубость и беспардонность и та начинает выть от обиды на весь вестибюль. Вот тогда и посылают Кулибина, и он обнимает сволочь бабу, похлопывая ее по мощной округлой спине, и вахтерша примиряется с жестокостью жизни от неискренней кулибинской ласки.
Неверующий человек, Кулибин боялся умереть так, чтоб там ему было стыдно за бесцельно прожитые годы. Бодрая комсомольская цитата в его мозгу имела вот такой странноватый поворот. Он был уверен, что все дурное перейдет с ним туда, но способа исправить что-то там уже не будет. Никогда и ни за что. Не ада боялся Кулибин, он в него как раз не верил, он боялся срама, который с полным на то основанием - его же срам - ляжет с ним в гроб и останется с ним навсегда.
Кулибин много думал над словом 'навсегда', но оно не давалось ему ни в разумении, ни в ощущении.
В семье о глубинных процессах внутреннего мира Кулибина не знали, разве что Маньке доставались сказки-присказки, имеющие педагогический смысл больше для самого отца, чем для дочери.
Кулибин всегда учуивал Ольгины измены, учуивал телом. Но она засыпала тем не менее все так же - в ложбиночке его плеча, перекинув на его живот согнутую в колене горячую ногу.