И он прощал. Прощал, успокоенный этой позицией как основой мироздания и семьи.
Утром он хотел поймать в Ольгиных глазах отблеск греха, но его и близко там не было. Деловая, хозяйственная, она, стоя на коленках, отрезала наметившийся обтреп его брюк, а через два дня приносила новые штаны. Это она первая заметила его микроинфаркт и устроила его в лучшую больницу и носила ему такие деликатесы, что есть их при народе было неудобно, хотя народ был, что называется, без удивления насчет икры там и другого. Кулибин же скармливал деликатесы старухе няньке, злющей бабе, которая ни разу ему даже спасибо за это не сказала, а банки-склянки хватала грубо и кидала громко в безразмерный карманище, сидящий поперек ее широкого, как просторы родины чудесной, живота. Эдакая нянька-кенгуру.
Больные с куда меньшим чувством подельчивости докладывали Ольге о глупостях доброты Кулибина, но она хорошо отбривала всех. 'Если ему это нравится - значит, на пользу. А раз на пользу - пусть хоть свиньям все скормит'.
Вывод у контингента был один: у этой бабы деньги не считаны. Откуда они? Кулибин начал бояться такого интереса, но, слава Богу, дело пошло на поправку. Кулибин вернулся домой и так странно этому обрадовался: стал прижиматься к дверям и стенам - ему казалось, что от них в него вливается сила. Ольга же поимела тогда очередной приступ анемии, и летом Кулибин откипятил ей с отбеливателем все белье для поездки на юг, чем вызвал Ольгин смех. Она не собиралась ехать в кипяченых тряпках, она накупила новые. И Кулибин подумал: 'А-а-а...'
Человека по фамилии Членов он тоже унюхал. И надо сказать, первый раз в жизни он почувствовал, что дело швах. И хотя Ольга по-прежнему клала ему голову в ложбинку и перекидывала на него согнутую ногу, все было так, да не так.
И тут - одно к одному - его избрали в партком, а время началось разноцветное и интересное. Если бы не Ольга - она стала вся как струна, вся сжалась и одновременно вытянулась вверх, - Кулибин, может быть, и встрял в новую, возникающую жизнь или хотя бы рассмотрел, к чему она. Но он был весь в сугубо личных делах, он все ждал, когда натянутость в Ольге в конце концов лопнет к чертовой матери. Вот тогда он соберет их по кусочкам и сошьет в спокойном виде, потому что это он как раз умеет, у него иголочка в пальцах держится, как там родилась. Хотя по закону натянутости Ольга может вылететь из тетивы - только ее и видели. Тогда и иголочка-умелочка, и ниточка-помощница будут ему без надобности. Кулибин сидел на заседаниях парткома, на которых то одобрял рубку виноградной лозы и создание кооперативов, то поощрял индивидуально-трудовую деятельность, а то осуждал все это. При осуждении особенно много было крика - крика от страха, что все, как один, начнут, к примеру, индивидуальничать, и застынет в домне чугун, а в мартене - сталь. И все это застывшее вызывало ужас у их секретаря, глупой, но очень эмоциональной тетки, которая однажды уписалась от счастья, когда ей давали какую-то медаль. Она выхватила медаль и рванула бечь, но потом честно все рассказала, так как это было то эмоциональное счастье, в котором признаться не стыдно.
- От страха ни за что не побегу! - говорила она. - А от радости слабею...
В общем, хорошая женщина, она старалась для людей, водила их в походы, сбивала в хоры, объясняла суть идущих перемен.
А ему, Кулибину, было тогда хоть бы что. Сидит пень пнем и думает об Ольге. Однажды его вызвали в школу, не потому, что у Маньки были плохие дела. Завезли целую машину прибамбасов для физического кабинета - тогда это еще делалось по плану, - ну и позвали отцов на разгруз. Кто сможет? Кулибин смог. Натаскался от души, забыв про инфаркт. Потом отцы скинулись и дернули с устатку прямо на ящиках, закрыв дверь класса ножкой стула. И так получилось, что физичка сидела с ним на одном ящике, и он невольно ощущал ее тугой бок, даже не бок, а то, что ниже, их сближенная позиция на ящике определялась гвоздочками по краям, и надо было устремляться в серединку, чтоб ненароком не порвать штаны.
Сидели, что называется, без задней мысли, а после второй или там третьей расслабленное тело очувствовало присутствие другой, противоположно-желанной, природы. Кулибин никогда не был мастаком по этой части, глаз его не загорался, видя в метро высоко торчащие попки, к которым он вполне мог притронуться брюхом - и никто не придал бы этому значения... Толпа и не то кушает. Кулибин же всегда делал глубокий вздох, чтоб ликвидировать саму возможность прикосновений, если рядом возникало что-то эдакое. На чужое он не зарился и жен, дев, снующих вокруг него, не желал. Когда же возникали такого рода проблемы в виде жалобного письма про измену или грубой анонимки про разврат, Кулибин всегда воздерживался от осуждения; помнил и жалел женскую природу, ту, какая была у Анны Карениной, мадам Бовари, Катерины из 'Грозы': с женщинами даже очень хорошими - случается всякое. И с мужчинами тоже, правда, литературных аргументов в голове Кулибина не всплывало. 'Я мало читаю', осуждал он себя.
- Ты беспринципный, - говорила ему после таких парткомов эмоционально писающая парторг.
- Ну что ж поделаешь! - отвечал Кулибин. - Какой есть.
Время насчет моральных устоев было уже весьма и весьма вегетарианским, так что можно было позволять себе вольности и откровения типа: 'Я такой!'
Но вернемся к сидению на ящике. Кулибин пытался, не глядя на физичку, вспомнить ее лицо. Но не мог. Бок ее так раскочегарился, что Кулибина охватил неприличный жар, как какого-нибудь малолетку. Когда же все выпили и встали, Кулибин боковым зрением увидел такой призыв за стеклами очков физички, что сам себе отменил все за-преты. 'Позовет - пойду', - сказал он себе.
Он потолкался на школьном крыльце, ожидая, когда уйдут другие отцы, которые подбивали его продолжить в 'стекляшке' хорошо начатое дело, но Кулибин постучал по циферблату, мол, время, братцы, время...
Он еще не знал, что придется переться на электричке до Дмитрова. Когда она вышла с тремя набитыми пакетами, его 'я помогу!' было таким естественным и мужским.
В электричке Кулибин осознал глупость своего поступка, хмель потихоньку иссякал, организм обретал обычную, не романтическую, форму, вот только глаза Веры Николаевны, стоящей рядом, продолжали оставаться горячечно-зовущими, хотя Кулибину и приходила в голову мысль: не стекла ли отсвечивают таким странным образом, создавая оптическую заморочку?
Вера Николаевна жила в двухэтажном каменном бараке, обреченном крепостью кладки на долгую жизнь. Возле обитой дерматином двери стояла тумбочка, на которую они поставили пакеты, пока Вера Николаевна слепо ковырялась с ключами. Видимо, это было обычное дело, потому что из комнаты напротив Кулибин услышал, что 'опять эта слепая курица не может попасть в замок', из другой, что рядом, кто-то пискнул: 'Верка пришла', а третья дверь открылась, и молодая женщина с ребенком на руках радостно сообщила: 'Нам дали смотровой! Сходишь с нами?' 'Как здорово! - ответила Вера Николаевна, наконец открывая дверь. - Я потом к тебе зайду, все расскажешь. Через час'.
Кулибин как-то очень объемно, даже, скажем, пространственно ощутил количество времени под названием 'час' и с этим вступил в комнату.
Через час и пять минут он уже шел к электричке. Было бы просто замечательно, если бы не хотелось есть. Две непривычки сделали голод почти невыносимым - непривычка выпивать среди бела дня, и не по чуть-чуть, а вполне достаточно: у Веры Николаевны оказалась початой бутылка молдавского коньяка, а из еды были одни сушки. Вторая непривычка - любовь в полпятого: ни то ни се. Ни ночь, ни день, а так - сумерки ноября. Он постеснялся сказать, что голоден. То, что между ними случилось, как-то трудно было назвать поводом попросить поесть. Ведь тогда продукт не лежал на каждом углу, его даже в магазинах не было, поэтому домой Кулибин добрел совсем злой и снова - в который раз! оценил Ольгу, у которой всегда в холодильнике все было, и такого позора, как сушки, допустить она не могла, что называется, по определению.
Сытый Кулибин, когда стал перебирать подробности случившегося, поймал себя на желании вернуться к Вере Николаевне, чтоб разглядеть все повнимательней и попристальней. Можно сказать, что любовь к подробностям и легла в основание всего последующего.
К моменту, когда Ольга рухнула в кабинете у врача, у Кулибина географически неудобный роман с учительницей физики шел вовсю. Вера Николаевна грузила на эту тележку большие надежды, тихонечко расшатывая брачный корвет. Почему, спросите, корвет? По кочану, отвечу я. У нее на буфете стоял макет кораблика, подаренный ей поклонником из далекого прошлого, на нем сбоку было написано нечто несгибаемое в смысле чувств, а где он теперь, тот поклонник? Воистину - поматросил и бросил. А кораблик остался, Вера Николаевна не выбросила его из-за страстной надписи, которая возбуждала возникающих в ее жизни мужчин, а Вера Николаевна дергала плечиком, выражая мысль, что нечеловеческая любовь к ней - дело не случайное.