Кормитесь млечной травой, что сияет на моей мощной груди! Пусть возжигают каждый вечер двенадцать тысяч звезд на Главной Площади, Пусть греют двенадцать тысяч плошек, украшенных морскими змеями, для моих верноподданных, для оленят моего стада, для чад моих и для домочадцев, Для геловаров девяти крепостей и деревень, затерянных в бруссе, Для всех, кто вошел через четыре изукрашенные арки — Торжественным шествием моих покорных народов (их следы затерялись в сыпучих песках Истории), Для белых из северных стран, для черных с лазурного юга, Для краснокожих с далекого запада и для кочевников с великих рек. Так кормитесь соком моим, и растите, дети силы моей, и живите, познавая всю глубину бытия, — Мир тем, кто уходит! Дышите дыханьем моим. Говорю вам: я Кайя-Маган — Царь луны, я объединил день с ночью, Я Князь Севера и Юга, Князь восходящего солнца и заходящего солнца И долины, где бьются самцы из-за самок. Я — горнило, где плавятся драгоценные руды И исторгается оттуда красное золото и красный-красный человек, моя чистая и нежная любовь, Я Царь Золота, в ком соединилось великолепие полудня и нега женственной ночи. Птичьи стаи, слетайтесь на мой выпуклый лоб под змеевидными волосами И вкусите не от пищи, а вкусите от мудрости того, Кто познал тайные знаки в своей прозрачной башне. Пасите оленят моего стада под царским жезлом моим, под моим полумесяцем. Я Буйвол, что смеется над Львом[352] и над ружьями его, что набиты зарядами по самую глотку, — Пусть остерегается Лев за своей неприступной оградой. Мое царство есть царство изгнанников Цезаря, великих изгоев разума или чувства. Мое царство есть царство Любви, — я слабею Пред тобой, чужеземная женщина, с глазами, как светлая просека, с губами, как румяное яблоко, вожделеющая и трепещущая, как неопалимая купина. Ибо я — две створки ворот, двойной ритм пространства и третье время. Ибо я — ритм тамтама, сила грядущей Африки. Спите, оленята моего стада, под моим полумесяцем. Нью-Йорк
Перевод М. Ваксмахера
(Для джаз-оркестра и соло на трубе)
I Нью-Йорк! Сначала меня смутила твоя красота, твои золотистые длинноногие девушки. Сначала я так оробел при виде твоей ледяной улыбки и металлически-синих зрачков, Я так оробел. А на дне твоих улиц-ущелий, у подножия небоскребов, Подслеповато, словно сова в час затмения солнца, моргала глухая тревога, И был, точно сера, удушлив твой свет, и мертвенно-бледные длинные пальцы лучей смыкались на горле у неба, И небоскребы зловеще грозили циклонам, самодовольно играя своими бетонными мышцами и каменной кожей. Две недели на голых асфальтах Манхеттена — А к началу третьей недели на вас прыжком ягуара налетает тоска, — Две недели ни колодца, ни свежей травы, и птицы откуда-то сверху Падают замертво под серый пепел террас. Ни детского смеха, ни детской ручонки в моей прохладной ладони, Ни материнской груди, только царство нейлоновых ног, только стерильные ноги и груди. Ни единого нежного слова, только стук механизмов в груди — Стук фальшивых сердец, оплаченных звонкой монетой. Ни книги, где бы слышалась мудрость. Палитра художника расцветает кристаллом холодных кораллов. И бессонные ночи… О ночи Манхеттена, заселенные бредом болотных огней, воем клаксонов в пустоте неподвижных часов. А мутные воды панелей несут привычную тяжесть гигиеничной любви, — Так река в половодье уносит детские трупы. II