– Проходите, пожалуйста, – повторила она, выскальзывая из-за него с неожиданной грацией. – Дима вас ждет. Нет, обувь снимать не нужно.
– Грязно на улице, – пробормотал Никоненко, покраснев как рак. Один ботинок он уже снял, второй только расшнуровывал. Горничная стояла над ним и ждала, когда он кончит возиться с ботинком. – Да и у вас ковры такие…
Она посмотрела на пол, как будто впервые увидела.
На полу был солнечный желтый и коричневый ковер, а дальше, в дверном проеме, начищенный светлый паркет, и книжные полки от пола до потолка, и креслице выглядывало – изогнутая спинка, зеленое сукно, – и стремянка на латунных, обтянутых резиной колесах, и малиновая портьера с золотыми бомбошками по краю. И портрет! Потрет значительного седовласого господина, с лицом одухотворенным и даже несколько возвышенным, над каминной полкой.
Интересно, камин настоящий или поддельный?
– Это отец Димы, Степан Петрович, – пояснила горничная, увидев, что гость застыл, так и не сняв ботинка, – известный художник, лауреат государственных премий, его работы выставляются в Манеже и в Третьяковской галерее. – Она говорила тоном экскурсовода, который любит свою работу и гордится своими экспонатами. – Портрет написал Александр Шилов.
Точно! Шилов! Никоненко не был знатоком художественных направлений, но этого самого Шилова он все же где-то видел. Все картины были такими же, как портрет хозяина дома, – слащавыми, многозначительными, увесистыми. Красотища лезла на передний план, за ней было не разобрать, хороша картина или плоха. А может, и разбирать было нечего.
– Сюда проходите, пожалуйста, – пригласила горничная, когда Никоненко наконец разогнулся. Без башмаков он чувствовал себя идиотом, а тапки она, конечно же, не предложила.
Комната с портретом была громадной – зал, а не комната. Еще капитана поразил бильярдный стол с выложенным треугольником костяных шаров. Стол стоял в глубине комнаты под висячим белым шатром абажура, и казалось, что никакое третье тысячелетие не наступало, что до него еще лет сто пятьдесят спокойной, прочной, устойчивой и понятной жизни с медным самоваром, изящной чайницей, привезенной знакомым дипломатом из британских колоний, с китайской коробочкой с цаплей на крышке, с пасхальным звоном колоколов, с тонкой белой шалью на округлых плечах, с «Боже, царя храни…» по праздникам, с начищенной бляхой городового, что всегда стоит на углу Поварской.
– Дима, к тебе пришли, – постучав в темный дуб, сказала горничная и распахнула дверь. Солнце ударило Никоненко в глаза так, что пришлось на секунду зажмуриться.
– Спасибо, Люся, – где-то внутри этого света произнес бархатный голос, – ты теперь нам чаю подай.
– Желаете чаю? – спросила Люся, пропуская капитана в комнату. – Или, может быть, кофе?
– Чаю, – пробормотал Никоненко.
– Сахар? Лимон? Молоко?
– С сахаром и с лимоном, – сказал он тоном ломового извозчика, которого «потчуют за услугу».
– Может быть, подать бутерброды?
– Подай что хочешь. Не обращайте на нее внимания. Она привыкла нас кормить и считает, что все, кто приходит, являются именно поесть.
Из солнечного света материализовался молодой красавец, и Никоненко моментально понял, почему Мария Суркова, не слушая свою подругу, таскалась на него смотреть.
Он был хорош.
Не американской киношной красотой, где все одинаково красивое – и задницы, и лица, – а красотой настоящей, очень мужской и в то же время очень одухотворенной. У Дмитрия Лазаренко было тонкое лицо, породистый нос, веселые глаза, пшеничные чистые и густые волосы. В плечах, как положено, косая сажень.
Федор очень на него похож, подумал капитан отстраненно.
– Садитесь, – предложил Лазаренко и даже несколько подвинул кресло в сторону капитана, – чем могу быть вам полезен? В прошлый раз со мной, по-моему, другой…
– Так и есть, так и есть, – заговорил Никоненко, вытаскивая на свет Федора Ивановича Анискина, – в тот раз – один, в этот раз – другой.
– Не нашли? – спросил Дмитрий Степанович, расслабляясь от подхалимского капитанского тона.
– Не нашли, – сокрушенно вздохнул «Анискин» и даже посмотрел виновато. – Потому и пришли к вам за помощью, уважаемый Дмитрий Степанович.
– Да чем же я могу…
– Очень, очень даже многим, – затарахтел лже-Анискин, – вы художник, а у художников потрясающее внимание к деталям! И наблюдательность! И умение замечать мелочи! Вот например… Например, кто стоял у ворот, когда вы выходили из школы?
– Сидорин стоял, – принимая мяч, отозвался Димочка. Глаза у него стали еще веселее. – Дина стояла. Женька Первушин мелькнул. Еще кто-то стоял, из параллельного класса, я точно не помню. Кроме того, я их не всех знаю.
– Вот видите, видите! – вскричал капитан, как дети кричат «Ага!», когда их что-то поражает. – Я так и знал! А теперь скажите, слева или справа на сцене стоял ящик с записками?
Он был уверен, что Лазаренко обязательно спросит «Какой ящик?». Вместо этого он сказал беззаботно:
– Сначала слева. Если стоять лицом к сцене. А потом он куда-то делся, черт его знает куда. Я не следил.