— Отойдите от края платформы, — гремел на всю станцию динамик. — Быстрее заканчиваем посадку… не мешаем движению…
Двери состава открылись и, спертая смесь из запаха пота и аромата всевозможных духов от взмокших красавиц с прилипшими к трусам задницами, к тому же еще разбавленная устойчивым душком от стиранных и не стиранных мужских носков, до полного букета которой не хватало еще лишь самой малости — немного сероводорода, вырвалась, наконец, наружу.
Вся эта дурь ударила Коршуну в голову, и он окончательно решил не куда не ехать, но было уже поздно. Толпа уже вносила его вовнутрь вагона. Оказавшись вдавленным в противоположную дверь, хорошо, добрые люди помогли, он, с трудом набирая в легкие воздуха, попытался развернуться, помогая себе при этом немного локтями и, когда ему это, наконец, удалось, удовлетворенно перевел дыхание. «Не фига себе вид транспорта, — сокрушался он, выдыхая воздух и вытирая со лба скомканным платком капли пота. — Это же космический тренажер, твою мать. Здесь же каждый полет может стать для космонавта последним…» Коршун, в надежде, что поезд скоро тронется, посмотрел на дверь, но та все еще оставалась открытой. А где-то над головой все это время распинался динамик. Машинист истерично просил отпустить двери. А кому они, держать их еще, эти битые, перебитые куски крашенного железа с размалеванными стеклами здесь были нужны, разве что ему самому? Так сам их и отпускай! Все равно, пока все не сядут, хрен они закроются… Толпа гудела, и все перла и перла в вагон. И машинист уже давно двери отпустил, но, что толку? Они как не закрывались, так и не собирались закрываться, а поезд как стоял, так и оставался стоять, только просел немного под тяжестью прибывающих, вернее, должен был просесть, но мощные пружины не дали. На табло пошла тринадцатая минута матча, а мячики, все вкатывались и вкатывались в распахнутые ворота, и конца этим мячикам видно еще не было. Метро явно проигрывало, но машинист — единственный голкипер на все ворота все еще не сдавался. «Всем желающим все равно уехать не удастся» — рычал он в микрофон, подразумевая, чтобы пассажиры, что бы эти потные козлы, наконец, одумались и дали этим чертовым дверям закрыться. Но козлы, возомнившие себя вдруг космонавтами, как будто и не слышали этого. «Как меня достала эта работа, блин. Но почему, спрашивается, как только моя смена, так всем непременно надо портить мне настроение, — ругался машинист в кабине. — Дался он им, этот поезд. Две минуты не хотят подождать следующего! Не-ет, всем надо набиться именно в этот… Вот и стоим, весь график ломаем. А то, что по их милости застрял где-то сзади посередине пролета второй состав, это их не касается. Только про себя и думают. А в нем, между прочим, тоже люди едут, — машинист еще раз попытался закрыть двери, — вернее, уже стоят, — поправился он, безрезультатно возвращая ручку в первоначальное положение. — И не какие они, к чертовой матери, там не моряки-подводники на затонувшей подлодке, хотя воздуха у них осталось столько же, и уж тем более не шахтеры — стахановцы, шахту которых углем завалило, а самые, что ни на есть обычные, такие же, как и вы… козлы». Поезд стоял, машинист ругался, и только электронное табло, тикало себе и тикало, отсчитывая секунды и минуты уходящего времени.
Потеряв всякую надежу, что этот «космический тренажер» когда ни будь тронется, «космонавт» Коршун смирился со своей участью, деваться все равно было некуда, и принялся, чтобы хоть как-то скоротать время, бесцельно-блуждающим взглядом, рассматривать счастливчиков, успевших уже пробиться на «корабль».
Прямо рядом с ним целовались двое влюбленных, зажатых со всех сторон мокрыми от пота телами, которым, вообще, никакого дела не было до окружающих. Не нравится, не смотри, называется. Коршун улыбнулся, ему тоже захотелось чмокнуть бабу в щечку. А вот старая карга с прикрытыми глазами пристроилась на край сиденья, перегородив своей тележкой на спиленных колесах пол прохода. «Нашла время, когда ездить! Сидела бы дома или, в крайнем случае, около, в компании таких же, как и сама божьих одуванчиков. Так нет же, притащилась сама сюда, да еще и свою телегу приперла». Потная, седая прядь прилипла ко лбу, но ее это, кажется, вовсе и не волновало. Главное, что она сидела, а не стояла, как вон та старая плесень с крючковатым носом, что повисла на поручне прямо перед солидным господином в галстуке, усердно делающим вид, что он давно уже спит. Но это были уже не ее проблемы… Похоже, что в данный момент ее, это ходячее напоминание о бренности всего земного, вообще, ничего уже не волновало. Усталые старушечьи руки с дряблой кожей и светящимися венами впились в рукоять тележки, что б не дай бог, кто ее не стащил, глаза закрылись, а давно потерявшие свой цвет губы сомкнулись в узкую полоску. Старуха выключилась. Несколько потерянных минут и лишних остановок в её жизни значения уже не имели.
Коршун вдруг попытался представить себе, как она, эта самая старуха, лет так сто назад или может быть даже двести, в полосатой майке и с комсомольским значком на подпрыгивающей груди, красной косынке и черной, обтягивающей юбке спешила на свое первое свидание с каким ни будь белокурым строителем коммунизма. Попытался и не смог этого сделать. Представить себе эту старую каргу молоденькой, перепрыгивающей через несколько ступенек комсомолкой, оказалось совершенно ему не под силу. «Этого просто не могло быть, — вздохнул он и снова улыбнулся, вспомнив затасканное: — Потому что этого не могло быть никогда!»
Неожиданно старуха, будто, почувствовав, что на нее смотрят,