Я спросил его, почему он тут, а не у себя в батальоне.
— Дали нам на устройство семейных дел три дня. Ну я и заглянул на завод, а тут танки, — ответил он и стал мне объяснять, что по уставу ему полагается в атаку за танками бежать, значит, надо позаботиться, чтобы танки были исправные и гнули и рушили всякие там доты и дзоты, которые попадутся на пути. — Правду я говорю, дед Захар?
Антон Васильевич обратился к молча пыхтевшему люлькой старику, который сидел в углу на наковальне.
— Правда, правда, Антон Васильевич. Такая силища все поломает, — ласково улыбаясь добрыми выцветшими глазами, сказал дед и кивнул мне головой: — Поди, поди сюда, командир!
Тут я только узнал Захара Ивановича, активного слушателя партшколы, которой я руководил на заводе перед войной. Он участник всех российских революций, в молодости был членом организации Южнороссийского союза рабочих. Ему больше восьмидесяти лет, он уже вышел на пенсию, не работал, но собрания цеховой парторганизация и занятия партшколы посещал регулярно; приходил раньше всех, сам не выступал, только слушал, внимательно и часто задавал вопросы, иногда такие, на которые трудно было ответить.
— Ну, как там, у немцев, говорят, танков тьма тьмущая, а у нас вроде маловато? — спросил он тихонько.
— Маловато, Захар Иванович, — сознался я.
— Не надо было языком чесать без толку. Зазнались больно! Но ничего, ты не журись — будет побольше, — сказал он.
— Думаете, будет?
— Чего там думать! Говорю тебе — будет… Значит, наши отступают? — спросил он опять тихо.
— Отходят, маневрируют, — ответил я.
— А ты не юли, говори прямо, как Ленин нас учил, — сказал он. — Мы тоже отступали, а потом наша взяла, победили.
Когда Захар Иванович говорит «мы», это значит — революция. Приятно, что он здесь, в цеху. Поговорил с ним, и на сердце потеплело, и в голове как-то яснее стало.
— Это я его привел, — сказал Антон Васильевич. Опять крановщиком будет работать.
— Надо же помочь хлопцам, — сказал Захар Иванович.
Я слышал потом, как он сверху, с поста управления сердито командовал танкистами:
— Эх, зелень! Не годится!.. Прицепите! Снимите с осей и подденьте сквозную под днище!.. Так… так… Даю вира.
* * *После того как из-под Вознесенска вернулось около сорока эшелонов, не успевших проскочить на север, и началась перегрузка с железной дороги на корабли, Одесса взволновалась. Движение на улицах стало торопливее и устремлялось все в одну сторону — к порту. Бурлящая толпа людей, навьюченных узлами и чемоданами, забила все причалы и, не вмещаясь в привокзальном дворе, выпирает из его ворот на улицу.
Враг пытается разжечь панику. В проходной завода вахтер вручил мне почтовый листок, исписанный послюнявленным химическим карандашом. Он только что поднял у ворот. «Красные командиры, пока не поздно — удирайте: идут Гога и Магога. Грядет суд божий…» — прочел я. В спецотделе завода, куда я принес эту бумажку, мне показали такой же листок, написанный тем же карандашом и тем же почерком. Старая орфография выдает автора. Это, несомненно, — белоэмигрант, заброшенный немцами в Одессу.
Угроза, нависшая над Одессой, стала еще большей, когда противник прорвался на Днестре в районе Тирасполя, форсировал реку в ее низовьях, овладел Тираспольским укрепленным районом и вышел на наши тыловые коммуникации у станции Раздельной.
Весть об этом принесли артиллеристы, обратившиеся к нам с просьбой сварить лопнувшую станину зенитной установки. Они только что оттуда, с Дубоссарского участка. Вид у их лейтенанта, круглолицего юноши, геройский, как будто он одержал победу.
— Как же это у вас так плохо получилось? — спросил я.
— Отчего плохо? — удивился он. — Дрались очень даже хорошо. Огонь выше всякого предельного режима, руку за метр от ствола нельзя было удержать — во как накалился!
— Значит, пехота подвела? — спросил я.
— Чего зря говорить! — возмутился он. — Немец с того берега трое суток подряд бил по нашей пехоте всей своей артиллерией, а пехота майора Захарова хоть бы шелохнулась.
— Как же не шелохнулась, ведь противник все-таки прорвался, — сказал я.
— Ну и что ж из этого? Конечно, прорвался, — согласился он. — Еще бы не прорваться! Там Днестр излучину делает, мы как на полуострове сидели. По берегу, если по прямой, километров двадцать — одни пульточки, а артиллерия — в дотах у основания полуострова. Вот и судите сами, отчего и почему.
— Правильно! — поддержали лейтенанта бойцы его расчета.
Я все-таки не совсем понял — отчего и почему.
— Очень просто, — сказал лейтенант. — Ночью под прикрытием огневого вала они форсировали Днестр в самой излучине и блокировали мешками с песком пулеметные точки. Плацдарм-то они захватили, но мы все равно держались. Форт наш двухметровый, железобетонный, только гудит от взрывов. Как налет — мы закрываемся бронеплитами, чтобы сохранить орудие, а немец затихает — открываем амбразуры и бьем по его пехоте. Флангами, сволочь, обошел и оставил нас на расправу своим саперам. Ну, думаем, чорт с ним, пусть себе обходит, наша пехота из глубины подойдет и сбросит его в Днестр, а саперов не подпустим — подступы к доту и с фронта и с тыла простреливаются. На второй день кончились у нас боеприпасы. Закрыли наглухо амбразуры, приготовили гранаты, сидим и ждем контратаки. Три дня просидели, так и не дождались. Все из-за того получилось, что контратаки не было, — уверенно заявил он и на этом закончил свой рассказ.
— А как же вы вышли? — спросил я.
— Нельзя было больше сидеть, — сказал он. — Из соседнего дзота позвонили, сообщили, что немцы в вентилятор газы пустили. «Прощайте, товарищи родные, не сдадимся!» — прокричали они нам по телефону, и связь тут прервалась. Это было вечером. Видим, что контратаки не дождаться, сняли ночью замки, забрали раненых, вылезли и пошли лощинкой. За ночь километров двадцать отмахали, по