— Ладно, не суйся к ней, не лезь. Знаю, где фляга, сам я зачерпну…
— Ну всё, поехали, ребята.
Но не сразу, посидели ещё, поговорили. А потом громко выросли их тени, сломались на потолке, заслонили свет лампы, покачиваются: подались. И застонали половицы — давно груз такой не держали. И они, мужики, спорят ещё на ходу о чём-то — не о похлёбке. А потом дверь будто вздохнула и долго выдохнуть не могла. И холодом по лицу и по рукам обдало: кожа гусиная на них так быстро — как вскипела. А шаги уже по крыльцу, по двору: звучен двор, как пустая, опрокинутая бочка, секрет доверишь — разболтает. А ворота, видимо, не закрывал никто — открыты были, потому что так, без стука всякого, выкатился на улицу разговор, но там, на улице, уже темно, ничего не различишь, да кому это и нужно? И скоро, скоро заглушил голоса рёв танкетки. И пробежал по пустому противоположному дому луч, сверкнул в уцелевших стёклах и провалился там, где они градом были выбиты или ветром выдавлены. И будто ещё темнее стало за окном, будто в ночь ночь вошла, удвоилась её темнота. И гул дизеля уже так тих, что тараканов возню опять стало слышно. Сколько их там, магометов, шептунов велиаровых? Он оглянулся: там, далее столов, на кровати сидит мать. Обхватила голову руками, телогрейка… в глине, а на коленях у неё тряпица белая. Да просто ли тряпица? Маленькая, с короткими рукавами рубашка… А, это — в школу, в первый класс… и во второй… в третий — мала уже… «Ма-ать», — прошептал он и отвернулся: и поплыла стена, сначала медленно, затем всё быстрее и быстрее пятясь, пока не вернулась по кругу на прежнее место. «Тут ты и должна быть, опостылая, замри», — подумал он. Послушалась, замерла стена, а когда он сомкнул веки, повторила свою выходку и растворилась. «Вот, видишь, даже глаза твои обманывают тебя», — произнёс злой, чужой голос. «Это не так, это от их усердия», — сказал он, помолчал, а затем говорит вот как: «А ты что, отныне постоянно будешь ко мне липнуть, даже тогда, когда не сплю я?» — «А разве я тебе сказал, что ты не спишь?» — «Не нужно мне об этом говорить, и без тебя я это знаю». — «В таком случае, проснись, проснись и послушай». И как рукой сон сразу сняло. И видит он: мать стоит против его кровати, смотрит на него, и не на него даже, а куда-то дальше или глубже, через него, держит в руках вафельное полотенце с вышитыми на нём петушком, курочкой и зёрнышками, теребит пальцами кисти и приговаривает тихо:
— Хм, язва, совсем из ума выскочило. И как я это про него забыла?.. ничё не пойму… на радостях-то растерялась… Ну да ладно — дело поправимое: догоню ещё, успею… Хм, а красиво, — сказала так и плечами пожала. И теперь в глаза уж прямо ему глянула. Серьёзная. Сказала: — Хм? — и повернулась. Пошла. И скоро дверь за ней захлопнулась: у-у-уть. А скрип этот? А скрип этот уже там, в сенях: в темноте мать, наверное, войти пытается в кладовку. Упало что-то — натолкнулась мать на что-то. И ещё: дзинькнуло что-то, так, словно пропело: дзэ-э-ы-ы-инь. Не так-то просто там — войти в кладовку. А брат когда-то говорил, чего там, в кладовке этой, только нет. И латаные-перелатанные мешки и кошёлки. И задубелые-перезадубелые шкуры: свиные, телячьи, овечьи и собачьи — все и не перечислишь. И горшки, целые и треснутые, и чугунки, и вёдра. И санки. И два портрета, нет, не родственников, так кто-то, а кто? — не знал брат, не знает и он, знает лишь, что из городского или яланского магазина были привезены они когда-то. И висели-то они, эти портреты, в той, другой, комнате, куда в ту пору он ещё не заезжал при побелках, а потом как-то заявился в гости подвыпивший Сулиан и сказал: «Ты сыми-ка его, жэншына, теперь, девка, не я один, все худо о нём говорят, да и того убери тоже — все они одним миром мазаны, к чему они тебе, жэншына?.. В избе не место им — и так темно-то вон как». А она, мать, выносила когда, дак той, обратной, запылённой стороной их развернула, умышленно так или случайно, от него или от Святых ли пряча, Богу одному ведомо, но он так и не увидел ни того лица что на одном портрете, ни того, что на другом. Да, так вот, были, говорил брат, в кладовке даже и литовки, новые и старые, острые и сточенные до основания — ничего не выбрасывали ни дед, ни мать… «Дед ваш, бывало, — говорил Сулиан, — палки суковатой мимо не пройдёт, всё кругом вон захламил… в ограде-то». — «А тебе-то чё за дело?!» — сердилась на него за упрёк такой мать. «Да мне-то чё, — отвечал Сулиан, — я это так… это нормально». — «И сколько там крыс и мышей, — говорил брат, — всех не преловишь, не перебьёшь, гранатой только разве. Стоит лишь дверь открыть в кладовку, — говорил брат, — тут же с полок, с ларя и со стен даже… на стены-то вот как они, я не пойму, залазят?.. шмякаются на пол и разбегаются с писком во все щели, ох уж кого я не люблю, так это крыс уж… ох и противные, как падлы», — говорил брат. А когда в кладовку мать на ночь запирала кота, того, одряхлевшего, который сдох нынче, в конце августа, которого мать, плача, отнесла и закопала в лесу, кот скрёбся отчаянно в дверь кладовки и жаловался чуть ли не по-человечески, чтобы его оттуда выпустили. А он каждый раз упрашивал мать:
— Иди открой ему, то тошно слышать.
Мать отвечала:
— Чудак человек, чё ты за него так беспокоишься-то, чё ты жалешь-то, на то он и кот идь.
И только утром мать выпускала кота. Выгнув спину и задрав кверху растрёпанный хвост, кот вбегал стремительно в открытую матерью дверь, останавливался посередь избы, тряс башкой, будто поверить не мог в своё избавление и тому, что видит, затем медленно подступал к кровати и тёрся боком об её деревянную ногу, изуродованную его когтями и его предшественников, а уж потом, поглядывая на него и как бы испрашивая позволения, запрыгивал на постель, устраивался поуютнее и, засыпая после бессонно проведённой ночи, урчал так, будто треснула его мурлыкалка. И в дрёме уж, видно, бормотал что-то кот… но путанной была его речь, и духом кладовки несло от его… зелёной шерсти… А он, он будто лист, на который пала утренняя роса, тяжёлая, студёная, как обмороженная, обындевевшая свинцовая картечь. «Это так, это так, просто на животе моём выступил пот, — думает он. — Нужно перевернуться, опрокинуться, чтобы роса скатилась на простынь. Да, но как такое совершить? Бально уж крепок, упруг сторожок. Как справиться с ним? Каким усилием превозмочь его цепкость? Вот если бы ветер, с его бы помощью благой… Ну да, ты не трудись там прятаться, я уже слышу тебя, я чувствую присутствие твоё, я хочу задать тебе вопрос: коли мой ум сам по себе, коли само по себе тело моё, тогда тот, как ты говоришь, непосвящённый свидетель —