И не дрогнула будто в омуте вода, не колыхнулась его чёрная, как зрачок, поверхность.
Он долго не мог устроиться удобно: ныли, будто гнул их кто и заламывал безжалостно, кости. А только ему удавалось расположиться поуютнее, только начинала приятно окутывать его дрёма, как перед глазами возникала свернувшаяся клубком собака, которую он, чтобы прекратить её пустой брёх и будоражащий тайгу вой, скрал в августе и задавил. Он уже знал, что там, наверху, идёт снег. Вспомнив об этом, он стал представлять: бело, бело, бело, бело бесконечно. А когда задремал вновь, явилась его старая мать и, назвав его по имени, которое он уже и не помнил, поманила за собой. Он проснулся, радостно потянулся, затем встал, разгрёб вход и выбрался из берлоги. И будто ослеп, ослеп на время — таким ярким был свет. Он обошёл вокруг своего жилья и, шурша мокрой, мёртвой травой, направился к Ворожейке. Спустившись с сопки, он сразу же оказался перед деревней. И трудно было узнать ему её: он никогда не видел Ворожейку в снегу, и ещё… да, да, так до сих пор и пахнет гарью. Он потоптался на месте, взглянул издали близорукими глазами на странный след, ведущий от одного из домов к речке, и решил, что в доме ночью или под утро побывала, вероятно, россомаха и что-нибудь утащила, что волоком и унесла. Медведь не любил этого зверя. Обойдя деревню и мельком обнюхав следы убежавших в лес на промысел собак, он остановился там, где был когда-то дом искусника глиняных дел Епафраса. Затем забрёл за лиственничное корневьё-чудище, скрылся за ним и уж оттуда подался туда, где будет ждать его мать: к Глухим увалам. Достигнув их, он пристроится под глинистым обрывом, положит морду на лапы и уснёт.
Весной оползёт обрыв, захоронит медведя глина.