ненадолго, правда, — перехитрил будто старик: сомкнул резко губы и сглотнул его. И уже не смеётся, просто улыбается Фостирий, но не понятно вот — чему, то ли тому, что от Сулиана услышал, то ли тому, что шутку такую утворил со светом. Улыбаясь и говорит так Фостирий:
— Дак знаю я, потому и уснул, отец ты мой, чтобы дождаться-то тебя скорей. Только вот ошибусь, думаю, или нет, раз на раз ведь не приходится: а вдруг, не дай Бог, думаю, она плохо спрятала, а вдруг — ты искал старался и отыскал, а уснул, и сон мне в руку, будто ты вдоль заплота шастаешь и каждое бревёшко в ём ощупывашь, а заплот вёрст десять-двадцать длиной-то, не мене. Э-э, отец ты мой, и просыпаться даже не стал — так мне спокойно сделалось. И жду тебя и жду, знаю, что в болото ты Круглое подался, а мох — его не век же будешь драть, вот минуту за минутой — лежу — и отсчитываю, а с Фистой ты когда заговорил, дак я от нетерпения за книгу-то и взялся — не кричать же мне тебе туда отсюда.
— Ну, Фостирий, дак выручай. Прямо как будто скрозь землю провалилась, протекла ли. Всё облазил, парень, везде обшманал. Собаку бы толковую, к этому нарочно бы обученную, дак, может быть, ещё… а моим-то вдолби попробуй, что мне от них надо… пустое, зряшное, парень, дело. Они наверняка уж чуют, они, парень… дак а добейся-ка от них… собаки.
— Ну да уж ладно, чё уж там. Ты не подумай только, отец ты мой, что это я Василису нарочно подначил, Боже упаси! — как бы испугавшись вдруг, вскинулся Фостирий.
— Да уж, Фостирий, ну конечно!.. О чём ты?.. Ну, Господь с тобой. Мне ли её не знать. Сама по себе, своя моча ей в голову ударила. К святости — Господи, прости меня, болтливого, — последнее-то время рвётся, а всё будто… как тень от солнца, святость от неё… баба и баба… к старости всё хуже.
Болванчиком замотался Фостирий на кровати — запели пружины, и так запахом обдало густым и едучим, что трудно стало Сулиану виду не подавать, веком не дрогнуть и высидеть не шелохнувшись, не выдержал только — взглянул в боковое окно — на улицу с вожделением, да что там — всё одно Фостирий по-своему истолкует, а уж обидится, нет ли, это другое дело.
А Фостирий — тот всё раскачивается и раскачивается и так, будто заводу в нём ещё надолго. И подумал Сулиан: «Не упал бы, — и ещё подумал: — Эку Фостирий, словно шут гороховый, себе забаву отыскал. Все мы, да и он сам, отродясь на деревянных кроватях спали, — и перебил, одёрнул Сулиан себя: — Да и не прав я тут, не сам по себе Фостирий это напридумывал, а сынок его, Сенька, да и того грех будто бы обвинять: долго ли дерево, будь оно и лиственница, вынесет? — сгниёт, а железу этому, пружинам никакое ссаньё ни во что, разве ржавчиной покроется где, дак на век-то его, старика, поди, и хватит».
Успокоился Фостирий, нагнулся, уцепил рукой валенки, принялся их, постанывая да покряхтывая, на ноги налаживать, налаживает и говорит Сулиану так:
— Там, отец ты мой, в куте, за печью, телега моя стоит, гони-ка её сюда.
И не было словно никогда Сулиана на сундуке — за печью уже Сулиан, дрова ногами разгребает, расшвыривает. И позже чуть: выталкивает он, Сулиан, из закутка тележку о двух колёсах, к самой кровати, вплотную к ней, дыхание задержав, подруливает.
Усадил Сулиан старика в коляску, похлопотал возле него, в фуфайку его наряжая да нахлобучивая ему на голову шапку, и покатил его к выходу.
— С Богом, парень, — это Сулиан так, отвернувшись от пустой божнички и загородив её собой от хозяина; грудью всей хватил поспешно в сенях свежего воздуху.
— С Исусом со Христом, отец ты мой, пусть Он нам будет как брусонец и в помощь, — это Фостирий, заходясь от радости, так.
В сенях притормозили. Положил Фостирий руки на резиновые шины телеги своей и говорит Сулиану:
— Приотвори-ка улишную дверь поширше, видней чтоб было, и к ларю ступай, а там, где хомут со шлеёю висят, дак слева и увидишь, бери их с собой да не держи в руках-то своих долго, брось лучше сразу мне их на колени.
Приоткрыл Сулиан дверь, в просветлевших недрах сенцев отыскал два ивовых прутика, что на двух вбитых в стену деревянных костыльках были пристроены, положил бережно их старику на колени и вывез коляску на крыльцо. Тут и Фостирий вздохнул, и Сулиан вздохнул, и Фиста — та тоже вздохнула, так вздохнула, будто долго, век целый, ждала, когда мужики из избы выедут наконец-то и вздохнут. Руки у Фисты на батожке, а подбородок на руках, а голова словно задеревенела, с руками словно срослась, только волосок белый, как паутинка осенняя, выбился из-под платка, мелко трясётся.
— Не ждать тебя, поди, уж сёдня, — не спрашивает — сообщает Фиста. — Мне дак так кажется, старик, заночуешь ты нонче у Сулиана.
— Дак как жа! — заелозил старик в коляске. — Она опять вот за своё! Долго нам там! Как подмогну человеку с пропажей, так и назадь приедем. Чё, будто негде ночевать мне, чё ли!.. Поехали, поехали, Сулиан, поехали, отец ты мой, с ней тут как раз до следующего Пришествия лясы проточить можно. Поехали, а ну её… вечно рассядется, что… тьфу ты!
Развернул Сулиан старика лицом к двери и свёз его с крыльца, на котором, проплясав будто, осталась сидеть Фиста, сама с собой: без звуков — разве что гул земной через батожок, без мира — разве что ветерок по лицу, и без света — с картинками разве какими на тёмных, словно будущее, веках.
Весь Сулианов двор мужики объездили, на пригон несколько раз выруливали, а огород — тот просто-напросто утрамбовали, как гумно, но нигде не ожили в руках Фостирия ивовые прутики, только посередь ограды, у настила, едва-едва вздрогнули, на что старик лишь сухо обронил, будто на воду это они, на воду, мол, они так неохотно, но, струя тут, дескать, у тебя, отец ты мой, колодишко рыть можно. «Ага, — сказал Сулиан, — бросим всё и колодец копать