просидел до трех часов ночи за секретером, при тусклом свете уличных фонарей, под тихое потрескивание чугунных батарей и шуршание шин редких черных такси, проезжавших по Ливерпуль-стрит, пытаясь хотя бы конспективно, кое-как, записать по возможности все то, что успел рассказать мне Аустерлиц за этот вечер. Проснулся я поздно и после завтрака долго еще читал газеты, в одной из которых, среди обычных так называемых текущих локальных и мировых новостей, наткнулся на небольшую заметку о некоем обыкновенном человеке, потерявшем жену после тяжелой, продолжительной болезни, во время которой он с величайшей самоотверженностью ухаживал за ней, но йотом, после ее смерти, впал в такую безысходную тоску, что принял в итоге решение лишить себя жизни, причем посредством собственноручно им изготовленной и встроенной в проем наружной двери, ведущей в подвал его дома в Галифаксе, гильотины, каковая показалась ему, с его простым, практическим умом, после тщательного взвешивания иных возможностей, самым надежным инструментом для приведения в исполнение задуманного мероприятия, и действительно, сооруженная им машина для обезглавливания, возле которой были обнаружены его отсеченная голова и тело с кусачками в окоченевшей руке, понадобившимися ему для того, чтобы перерезать провод, державший собственно гильотину со скошенным нижним краем, поднять которую не под силу оказалось двум крепким мужчинам, — эта машина, как говорилось в короткой статье, была сработана на совесть, до самой последней мельчайшей детали. Когда Аустерлиц зашел за мной около одиннадцати и мы отправились к реке через Уайтичипел и Шоредит, я рассказал ему эту историю, но он поначалу ничего не ответил, наверное потому, подумал я потом, что ему мои разглагольствования по поводу абсурдности этого случая показались бестактными. Только когда мы добрались до реки, где постояли некоторое время, глядя на серо-коричневые воды, несущиеся куда — то вглубь страны, он сказал, устремив на меня, как это бывало не раз, прямой взгляд своих широко раскрытых пугающих глаз, что он прекрасно понимает этого столяра из Галифакса, потому что нет ничего хуже, чем закончить свою и без того несчастную жизнь халтурой. Оставшуюся часть пути мы промолчали, мы просто шли по берегу реки, минуя Уэппинг, Шэдуэлл, и далее, мимо выгороженного тихого бассейна, в котором отражались высокие конторские здания верфи, до самого пешеходного перехода, который пролегал по дну поворачивающей тут реки. На другой стороне мы очутились в Гринвич-парке, где на высоком холме располагалась королевская обсерватория, куда мы и заглянули, оказавшись в этот холодный предрождественский день чуть ли не единственными посетителями. Во всяком случае я не помню, чтобы нам попался кто-нибудь за все те часы, которые мы провели там, разглядывая, каждый сам по себе, выставленные в витринах искусно сделанные измерительные и оптические приборы, квадранты и секстанты, хронометры и маятниковые часы. Только в расположенном над квартирой бывшего королевского придворного астронома звездном кабинете, где мы постепенно возобновили наш прерванный разговор, в какой-то момент, если я правильно помню, на пороге бесшумно и совершенно неожиданно возник одинокий японец, из тех, что совершают кругосветные путешествия, обошел по кругу восьмиугольный зал и, следуя далее указаниям зеленой стрелки, так же незаметно исчез. Я разглядывал с восхищением это помещение, которое, с точки зрения Аустерлица, было идеальным, поражался незатейливой красоте половиц, имевших разную ширину, и необычайно высоким окнам, каждое из которых было разделено свинцовыми планками на сто двадцать два квадрата, использовавшихся когда-то для того, чтобы через них смотрел и в длинные подзорные трубы, направленные на солнечные или лунные затмения, на точки пересечения траекторий звезд с линией меридиана, на светящийся ноток Леонид и хвостатые кометы, несущиеся по Вселенной. Аустерлиц сделал, по обыкновению, несколько снимков: сфотографировал белоснежные розы на потолке, по всему периметру которого шла лепная цветочная гирлянда, а потом, направив аппарат на стеклянные квадраты, запечатлел панораму города, раскинувшегося за территорией парка и уходящего на север и северо-запад; именно тогда, еще не успев убрать камеру, он начал длинное рассуждение о времени — длинный монолог, который сохранился в моей памяти более или менее полно. Из всех наших изобретений, сказал тогда Аустерлиц в Гринвичской обсерватории, время — самая искусственная придумка, которая к тому же, в своей отнесенности к вращению планеты вокруг собственной оси, весьма произвольна, это то же самое, что производить расчеты относительно роста деревьев или продолжительности распада известняка, не говоря уже о том, что солнечный день, по которому мы ориентируемся, не имеет точных параметров, вот почему нам пришлось для исчисления времени сочинить некое воображаемое усредненное солнце, скорость движения которого не варьируется, а траектория не склоняется к экватору. Если Ньютон полагал, сказал Аустерлиц и показал на сверкающую за окном в свете угасающего дня водяную ленту, опоясывающую так называемый Собачий остров, — если Ньютон и в самом деле полагал, будто время представляет собою поток наподобие Темзы, то где же тогда его истоки и в какое море, в конечном счете, впадает оно? Любая река, как известно, имеет границы. Если время — река, то где же его берега? Каковы его специфические свойства, сопоставимые со свойствами воды, которая текуча, довольно тяжела и прозрачна? Чем отличаются вещи, погруженные во время, от тех, которые остались нетронутыми им? Отчего часы света и часы тьмы показываются одинаково, вмещаясь в один и тот же круг? Отчего время в одних местах затихает и замирает, в других — несется вскачь? Не получается ли так, сказал Аустерлиц, что время за все эти столетия, тысячелетия рассинхронизировалось с самим собой? В конечном счете, его повсеместное распространение произошло не так уж и давно. Ведь и
Вы читаете Аустерлиц