погибшего в моей квартире, я спрашиваю себя, какого рода страх и боль они испытывают во все то время, когда сбиваются с дороги и попадают в неволю. Ведь нет никаких оснований, как он знает от Альфонсо, сказал Аустерлиц, отказывать более простым существам в наличии у них своей душевной жизни. Известно, что не только мы и связанные на протяжении тысячелетий с нашими движениями чувств собаки, равно как и прочие домашние животные, видят ночью сны; мелкие млекопитающие, мыши и сурки, погружаясь в сон, пребывают, как это видно по движению их глаз, в своем мире, существующем только внутри них, и кто знает, сказал Аустерлиц, быть может, сны приходят и к мотылькам, и к растущему в огороде кочанному салату, когда он ночыо смотрит на луну. Мне самому нередко казалось в те недели и месяцы, когда я имел счастье бывать в доме Фицпатриков, что я живу во сне, даже днем. Вид из комнаты с голубым плафоном, которую Адела всегда называла моей, и в самом деле граничил с нереальным. Я смотрел на верхушки деревьев, в основном кедров и зонтичных пиний, сливающихся в единую массу, напоминавшую череду холмов, которые начинались у самой дороги перед домом и уходили к реке, я смотрел на темные складки гор на другом берегу и часами созерцал беспрестанно меняющееся с течением дня и движением атмосферы Ирландское море. Как часто я стоял перед открытым окном, не в силах постичь мыслью это разыгрывающееся передо мною неповторимое и никогда не повторяющееся действо. Утром там находилась теневая сторона мира, место, где над водою хранилась вся серая, слоистая сумеречность воздуха. После полудня над юго-западной частью горизонта нередко вырастали кучевые облака, белоснежные горы, набегающие друг на друга, громоздящиеся вершины, отвесные стены, поднимающиеся все выше и выше, туда, куда не достают, как сказал мне однажды Джеральд, сказал Аустерлиц, самые высокие вершины Анд или Каракорума. Потом вдали вдруг появлялись дождевые полосы и двигались от моря к суше, будто кто-то, как в театре, закрывал тяжелый занавес, а осенними вечерами там клубились туманы, расползаясь по пляжу, забиваясь в складки гор, проникая в долину. Зато в яркие солнечные дни над всей бухтой Бармута разливалось такое ровное сияние, что невозможно было различить поверхность песка и поверхность воды, сушу и море, небо и землю. В перламутровой дымке растворялись все формы и краски, исчезали контрасты, оттенки, оставалась одна лишь текучесть, сквозь которую пробивался пульсирующий свет, одно сплошное растворение, в котором удерживались только самые мимолетные явления, и, как ни странно, именно от этой мимолетности, я прекрасно помню это, мне сообщилось нечто вроде чувства вечности. Однажды вечером, после того как мы управились со всеми делами в Бармуте, мы, Адела, Джеральд, пес Тоби и я, вышли к длинному пешеходному мосту, проходившему параллельно тому железнодорожному мосту, о котором я уже рассказывал, сказал Аустерлиц, и который тянулся почти целую милю через широкое устье Мавддаха. Там можно было, уплатив небольшую сумму в размере полпенни за человека, сидеть, как в кабине, на защищенной с трех сторон от ветра и непогоды скамейке, спиною — к суше, лицом — к морю. Был один из чудесных дней бабьего лета, вечерело, тянуло свежим соленым воздухом, а там, внизу, струился поток, переливаясь в лучах заходящего солнца, как гигантская стая макрели, несся под мост, увлекаемый течением, с такою силой и с такою скоростью, что можно было подумать, это не река, а мы несемся в лодке в открытое море. Так и сидели мы все четверо, притихшие, пока не опустилось солнце. Даже обычно такой непоседливый Тоби, у которого шерсть вокруг морды росла странным образом, так же как у той собачки, что сидит на коленях у девочки из Вернуи, даже он замер у наших ног и все смотрел с благоговением на еще не померкнувшее небо, где, рассекая воздух, носились многочисленные ласточки. Прошло некоторое время, и черные точки, прорисовывающие свои петлистые траектории, начали постепенно уменьшаться, они все уменьшались и уменьшались, и в какой-то момент Джеральд спросил нас, известно ли нам, что у этих птиц нет на земле места, где они могли бы преклонить голову. Однажды оторвавшись от земли, сказал он, поднимая Тоби к себе на колени и принимаясь чесать ему за ухом, они больше уже никогда ее не касаются. Вот почему они и ночью взмывают вверх, на две-три мили, и парят там, лишь изредка расправляя крылья, описывают круги, пока не наступает день, когда они снова могут спуститься к нам. — Аустерлиц настолько увлекся своей уэльской историей, а я так заслушался его, что мы оба перестали следить за временем. Меж тем уже давно все было выпито, последние посетители ушли, остались только мы вдвоем. Бармен собрал бокалы, пепельницы, протер тряпкой столы, составил стулья и теперь замер у выхода, держа руку на выключателе, — знак того, что после нас он будет закрывать. То, как он, провожая нас потускневшим от усталости взглядом, слегка склонил голову вбок и сказал: «Good night, gentlemen», показалось мне проявлением великой чести, чем-то вроде оправдательного приговора или благословения. С не меньшей любезностью и подчеркнутым вниманием встретил нас чуть позже Перейра, исполнительный директор отеля «Грейт-Истерн», когда мы спустились в вестибюль. В накрахмаленной белой рубашке, серой жилетке, с идеальной прической на пробор, он стоял за стойкой, чуть ли не навытяжку, являя тот редкий и несколько загадочный тип людей, подумалось мне в тот момент, которые всегда на своем посту и глядя на которых невозможно себе помыслить, что у них когда бы то ни было возникает потребность прилечь. После того как мы с Аустерлицем условились о встрече на следующий день, Перейра, справившись предварительно о моих пожеланиях, препроводил меня по лестнице на второй этаж в мой номер, представлявший собою богато отделанную бархатом и парчой, обставленную мебелью красного дерева комнату, где я
Вы читаете Аустерлиц