фронта открылись грандиозные панамы. Наша родня втянула отца в одну из конских поставок, и старику были совершенно невыносимы мои упреки. Я возмущенно рассказал ему, как падают обозные лошади от мало-мальски напряженного марша. Рассказал, что от вскрытых консервных банок отдает трупным запахом, что солдатское обмундирование после первого же дождя расползается по швам и нередко после одного перехода у совершенно новых сапог отваливаются подошвы вместе с каблуками.
Я не знал того, что у неприятеля дело обстоит ничуть не лучше. Их священники посылали солдат в штыковые атаки во имя того же Христа, что и наши, но я не знал, что бог и у военных поставщиков по обе стороны фронта один и тот же — бессовестный и жестокий. Мною овладела глубокая горечь; я ненавидел свою родню, ненавидел тыл. Мне было ясно, что мы по уши завязли в ненужной кровавой авантюре. Тут-то я вспомнил слова Теглаша: «Мы еще увидим, для кого окажется опасной эта авантюра!»
Я был уверен, что будущее за мною.
Однако я должен теперь вернуться немного назад.
Когда нас выгрузили из санитарного поезда на станции Кашша, у меня произошла неприятность. По пути к нам попал один раненый русский офицер — молодой веселый парень, прекрасный собеседник, забавник и музыкант. При выгрузке русских пленных отделили от нас. Нам хотелось каким-нибудь образом оставить нового приятеля в нашей компании, чтобы попасть в одни госпиталь. Этапный комендант заметил это и распорядился отвести пленного в сторону. Я обратился к нему за разрешением оставить русского с нами. В темноте я даже хорошо не разглядел коменданта. Он был в казенной форме, которая сидела на нем мешковато. Довольно грубо он ответил мне отказом, схватил русского за плечо и на наших глазах дал ему две размашистые пощечины. Третью пощечину — уже коменданту — дал я. При составлении протокола оказалось, что этапный был в чине капитана. На мое счастье, дело происходило ночью, и я мог с полным основанием отговориться, что не видел его чина. При таком обороте дело не должно было получить дальнейшего хода. Все же, пока я лежал в госпитале, ко мне несколько раз приходили от коменданта, и я дал письменное обещание после окончания войны ответить на претензии моего противника в соответствии с кодексом законов чести.
Все эти обстоятельства привели к тому, что я стал стремиться обратно на фронт. Свой полк я догнал почти в самой Волыни. Начатое после Горлицы наступление еще продолжалось. Но с приближением осени обе стороны начали окапываться, подготавливая теплые зимние позиции.
В начале шестнадцатого года фронт застыл. Люди сидели в укрепленных, как форты, окопах. Почти казарменный порядок царил на громадном протяжении — от Балтийского моря до румынской границы. Но на итальянском фронте бушевали бои на реке Ишонзо, под Верденом немецкая стратегия бросала на головы французов сотни тысяч тонн крупповской стали. Только у нас было временное затишье.
Яноша на фронте я не нашел. Одни говорили, что он был ранен, другие, что попал в плен во время одной из разведок. Наблюдая солдат, я увидел, что Янош не исключение. Грандиозной иллюстрацией к этому послужили пасхальные братания шестнадцатого года. Пять дней на больших участках фронта ни одна винтовка не была разряжена. Неприятели ходили друг к другу в гости. Предлогом служил праздник пасхи, но настоящей, глубокой причиной было то, что дерущиеся не чувствовали никакого озлобления, никакой вражды друг к другу: наоборот, в самом главном, в самом существенном — в стремлении к скорейшему, безболезненному окончанию войны — у них была полная солидарность. Русские солдаты через несколько месяцев доказали это на деле.
Весной шестнадцатого года со мной произошла знаменательная история.
Мои сверстники, вольноопределяющиеся тринадцатого года, попали в список производства. Все они поголовно были произведены в обер-лейтенанты. Командование полком меня также включило в свое время в список, отправляемый в военное министерство. Но моя фамилия почему-то выпала из официального бюллетеня. Для меня это было не столько вопросом карьеры, сколько самолюбия. Я был далек от мысли стать после войны кадровым офицером, как, например, мой товарищ по школе Дьюси Борнемисса, который благодаря связям своего отца уже получил капитанский чин и был переведен в штаб. Мои друзья были удивлены не меньше меня. Мы ломали головы, пытаясь отгадать причину. Тут я вспомнил пощечину на вокзале, в Кашше.
— Ну, вот и все. Нечего гадать. Надо относительно этого подать рапорт, — сказал командир моего дивизиона, майор Орос.
Рапорта я не подал. Дело стало забываться. И я остался, как был, помощником командира эскадрона. Моим начальником был старый обер-лейтенант, и этим моральная, так сказать, сторона дела как будто уладилась.
Мы были очень заняты подготовкой к весенним операциям. На фронте стояло полное затишье. Солдаты мечтали об отпуске: поехать домой, помочь жене в весенней вспашке, а там, до уборки, можно и вернуться на фронт. Всякие были разговоры. Конечно, велись они между собой, не для офицеров. Но я задался целью изучать солдат, и мне пришлось услышать много неожиданного.
После прошлогодней газетной кампании на фронте появилось изрядное количество кадровых офицеров младшего состава. Немалую роль тут играло относительное спокойствие на фронте. «Господа кадровики», вероятно по инструкции сверху, старались слиться с общей гущей запасных офицеров, но порой в них все-таки прорывалась обычная фанаберия. Кадрового офицера, от младшего чина до генерала, резко отличало то, что они цеплялись за войну, как пьяница за бочку. Для них настала пора «звездопада». Для нас же, запасных, как говорится, «совсем наоборот».
В один из тихих майских дней я получил приглашение явиться в штаб полка. Начальник штаба вручил мне закрытый конверт с надписью: «Секретно».
— Тебя вызывает дивизионный полевой суд. Ты знаешь, в чем дело? — спросил меня приятель.
Я высказал предположение, что дело касается истории в Кашше.
— Если хочешь, поговорим с полковником. Он может вмешаться. У него есть рука. Он, между прочим, знает об этом твоем случае и отзывался очень одобрительно.
Я отказался от вмешательства полковника.
Прощаясь со мной, начальник штаба дал мне несколько советов, как удобнее и приятнее провести два неожиданно выпавших мне на долю свободных дня.
Учреждения дивизии находились в небольшом волынском местечке. Они заняли все уцелевшие дома и выстроили еще несколько полевых бараков для своих бесчисленных служб. Тут можно было найти все, вплоть до парикмахеров и маркитанток. Казалось, штаб дивизии рассчитывал на то, что война будет тянуться до скончания века.
Застоявшийся гунтер Вулкан стрелой промчал меня тридцать километров. Изнуренная кляча моего денщика едва поспевала за ним. Когда мы въехали в местечко, я посмотрел на конверт. «Военный трибунал, третья группа». Трибунал помещался на той же улице, в одном из ближайших домов. Я велел денщику ехать в обоз второго разряда и достать мне свежее белье из хранившегося там чемодана.
Обуреваемый любопытством, я бегом взял крутую лестницу. Комната на втором этаже, где помещалась третья группа, была заставлена столами. Спиной к окну сидел следователь в чине капитана, слева от него — седеющий лейтенант. Я отрапортовал следователю, назвав ему номер моего дела и фамилию. И вдруг я увидел, что ото Теглаш. Теглаш — капитан, Теглаш — военный следователь! Он коротко пригласил меня сесть. Его глаза холодно смотрели на меня сквозь стекла пенсне. Его манеры были подчеркнуто официальны. Я сел и выжидательно и удивленно смотрел на розовощекого, слегка раздобревшего курносого человека, с которым, как мне казалось, меня связала вечная дружба. «Неужели это он?»
Теглаш что-то искал в ящиках, выдвигая их один за другим. Очевидно, не найдя нужного, он по- немецки обратился к седеющему лейтенанту:
— Господин лейтенант, не откажите позвать делопроизводителя. Опять мне не приготовили нужного дела.
Лейтенант встал и вышел в соседнюю комнату, оставив дверь открытой. Был слышен его резкий голос:
— Цугсфюрер Баротфальви! Сакрамент!..
Теглаш посмотрел мне прямо в глаза и тихо, но отчетливо шепнул:
— Все, все отрицать! Понял?
Я утвердительно мигнул, хотя ровно ничего не понял, и в то же время ехидно подумал: «Воображает,