уникальный Гоген!»
В живописи я был неплохо поднатаскан, ибо одно время дружил со старым художником– абстракционистом, правда, когда впал я в панику из–за неопределенности своего нестукаческого положения, пришлось вымарать его из списка знакомых.
Юджин налил себе в бокал и пошел за льдом, а я включил музыку и снова не пощадил Бригитту, прижались мы тесно и пахла она призывно, была некая тонкость в ее запахе, к которому примешивались ароматы «Коти» («Цыганка с картами — дорога дальняя, дорога дальняя — казенный дом!»),— и все это врывалось в мои мефистофельские широко разверзнутые ноздри.
Фауст вернулся из кухни и улыбнулся, глядя на наш танец:
— Вы все–таки страстотерпец, Алекс!
Страстотерпец так страстотерпец. Приятное словечко, хотя и старомодное. Играй, играй, страстотерпец, на разрыв аорты с крысиной головой во рту, играй, пока играется, вот стукнет лет шестьдесят, схватишься за голову: зачем жил? Почему забыл о душе? Зачем грешил? Что оставил человечеству? Посадил ли хотя бы одно дерево? Да посадил! На субботнике в монастырском подсобном хозяйстве! А Бригитта хороша… Ах, вовсе я не страстотерпец и не женолюб, просто я люблю жизнь, и что делать, если звуки и запахи затягивают меня в свой прекрасный водоворот… Что там вечность? Существует ли она?
— Вы будете слушать? Садитесь к столу, наливайте виски! И ты, Рита, тоже садись, хватит с ним танцевать! Итак, после музея двинулись мы в ресторан самого высокого класса, там и зеркальные потолки, и фонтан с карпами, которых официант вылавливал прямо из воды…
Карпыч дал мне полный карт–бланш и целую пачку денег: шикуй, брат, только достигни цели! Из ресторана направились в наш отель, прямо ко мне в номер, взяли коньяку и шампанского…
Думаете, почему я так подробно рассказываю? Просто эта история перевернула мою жизнь, заставила посмотреть на себя со стороны… но это потом.
Тут уж, простите, некоторые оперативные детали. Карпыч, прогнозируя различные вероятности, в том числе и благоприятное развитие событий — мне не совсем удобно говорить об этом при Бригитте,— настаивал, чтобы сие действо разворачивалось в моем номере и ни в коем случае не на территории Нинон («Ты к ней в номер не ходи, удерживай в своем. Хорошенько напои ее «белым медведем», ясно?»). Карты, правда, полностью не раскрывал, но явно недооценивал мои познания в шпионских делах, не учитывал, в какой среде я вырос, а я еще в детстве прочитал о секретных службах целые горы литературы. Так что Карпыч столкнулся с человеком просвещенным и напрасно сделал вид, что удивился моему вопросу о секретном фотографировании («Что за чепуха? Зачем? Ты об этом не думай, делай, что тебе говорят!»).
И пошел я на бой, на смертный бой. Нервничал сильно, пили мы убойную смесь шампанского и коньяка, пили из стаканов, стоявших на круглом подносе у графина с питьевой водой, я не успевал напивать, поднимая тосты за приятное знакомство, в общем, начал я ее целовать, но моя красавица вдруг побелела, превратилась в бесчувственный труп и, шатаясь, проковыляла в туалет. Выворачивало ее жестоко, но вернулась она оттуда, хотя и поблекшая, но полная сил, начала раздеваться, и я тоже времени зря не терял, сбросил свои импортной ткани брюки–клеш и повесил их на стул, который пришлось пододвинуть поближе к дивану. И вот закончены все прелиминарии, полк рвется в бой, авангард вступил в город… и вдруг телефонный звонок! «Убери стул! — слышу повелительный крик Карпыча.— Убери стул побыстрее!»
Тут я смекнул, что спинкой стула загородил объектив, вмонтированный в стену. А пока я убирал — финита ля комедиа! Пропал весь мой пыл, и вдохновение улетучилось мгновенно без всякой надежды. Был я тогда настолько юн, что даже не понял, как такой пассаж мог произойти!
К счастью, ей снова стало плохо, довел я ее до номера под бдительными очами нянечек–стукачек, договорился на следующий вечер. И вдруг понял: ничего у меня не выйдет, не отвязаться мне теперь от мысли об объективе фотокамеры!
На следующее утро побежал к врачу, в столице тогда много висело частных объявлений о мочеполовых болезнях. Доктор усмехнулся, пророкотал что–то и за восемь рваных вколол мне целый шприц какой–то дряни.
Карпычу я об этом рассказывать не стал, постыдился, а он попросил меня, улыбаясь: «Ты, брат, старайся… по–разному… чтобы покартиннее, понял?»
Выпили мы на следующий вечер лишь бутылку шампанского, и я сразу же приступил к делу. Черт побери, за что отдал такие огромные по тем временам деньги? Лицо в поту, руки ослабли, никакого эффекта! «Пошли ко мне,— шепчет она.— Мы, аспиранты, любим это дело!» Плюнул я на все и пошел за ней. У горничной глаза на лоб, и сразу же в номер телефонный звонок за звонком. И вдруг я ощутил свободу и радость, словно из тюрьмы вышел, укол взыграл во мне так, что ни телефонные звонки, ни стуки в дверь не мешали… Стою я в черных, до колен трусах, производства орехово–зуевской фабрики[45], о заграничных трусах тогда и не слыхивали, а Нинон смотрит на них в диком удивлении — ни у Диора, ни у Кардена таких не видела!
Карпыч пожурил меня за дезертирство в другое помещение, но уверил, что кое–какие материальчики уже в первый раз получились, ах, если бы не стул! не проклятый стул! «Молодец, Женя, неплохо стартовал. Теперь нужно довести ее до кондиции, чтобы она наплевала и на карьеру, и на дом, и на свой Париж». Карпыч не был лишен романтики и, когда напивался, читал строчки одного нашего поэта… помните? о ржавых листьях… «Мы ржавые листья на ржавых дубах! потопчут ли нас трубачи боевые, склонятся ль над нами созвездья живые, мы ржавых дубов облетевший уют!» — Сам считал себя таким листочком, понимал кое–что…
И тут я сломался и отказался дальше работать, лопнула какая–то пружина, горечь и отвращение охватили меня. Не могу, говорю, ничего у меня не выйдет! Если вначале все это дело казалось мне чуть ли не подвигом, то теперь я смотрел на себя, как на гнусного паучка, плетущего сети вокруг случайно залетевшей прекрасной стрекозы да еще прикрывающего всю эту мразь патриотическими идейками вместе с дебилом и вором Карпычем. До сих пор, когда вспоминаю «Убери стул!», омерзение поднимается в душе… «Убери стул!» — словно приказ рабу, но ведь даже не всякого раба в Древнем Риме заставляли проделывать такие штуки. Этот случай словно взломал меня изнутри, оголил мою душу и, как ни парадоксально, привнес в меня чувство порядочности, давно заглушённое абстрактными лозунгами о пользе делу.
И понял я, что никогда не смогу заниматься шпионажем, не смогу затягивать невинного в западню, не смогу выполнять работу, построенную на лжи. Ведь разведка — сплошная ложь! Грязнейшая грязь! Чем отличается добыча секретной информации от простого воровства, от постыдной уголовщины? А подкуп? Разве это не взяточничество, осуждаемое нашими законами? А дезинформация? Разве это не клевета? Все безнравственно, все воняет жульничеством и преступлением! Я тогда еще верил в моральный кодекс и великое будущее нового общества… Но какое отношение все это имеет к шпионажу? Как можно утверждать великие принципы, а за спиной обделывать грязные делишки? Все мы словно тупые, ослепшие кони, тянущие несчастный воз в далекую пучину, расцвеченную, как елка, веселыми огоньками и звездочками… Не зря отец советовал мне поступить в архитектурный, чувствовал грехи свои и не хотел, чтобы я пошел по его стезе… Жаль мне его, но в вину ему ничего не ставлю. Что есть ослепшие рабы, которым заморочили голову? Человек слаб и в тоталитарном режиме ведет себя ненормально, живет по бесовским законам, даже не подозревая об этом. Что можно ожидать от недавнего крестьянина, с трудом окончившего рабфак? Не любил он свою работу, а когда вышел на пенсию, возненавидел свое прошлое… Любил он землю и ба лалайку, а у него все это отняли и превратили в карателя! Жалеть его надо, жалеть!
А моя прекрасная француженка вдруг взяла и уехала, тем самым разрешив мой конфликт с Кар пычем. Я твердо решил отказаться от своих шпионских затей и заняться художественным переводом, кое– какой талантик у меня был…
Но Карпыч, видно, разрекламировал меня, и стали меня таскать из одного кабинета в другой, вели любезные и высокопарные разговоры, предлагали золотые горы и блестящую карьеру. Прикинуться бы мне тогда шизофреником или ляпнуть что–нибудь незрелое. В общем, уговорили меня. Слаб человек и грешен, и, если не признаете эту простую библейскую истину, залетите в такие дебри, в такие утопии… Страшно