обменяли же Пауэрса на Абеля, а Лонсдейла на Винна…
— Ну, это из другой оперы… Что–то я не очень в это верю.
— Знаете что,— продолжал кот Алекс, распушив хвост,— я могу и уйти! — Тут я встал и залпом допил виски.— В конце концов я не могу вам ничего навязывать. Не хотите — и не надо! — И решительным шагом двинулся к двери.
Нервы у него не выдержали.
— Черт возьми! Да садитесь же! Вы меня разволновали…— Он взглянул на бутылягу скотча, а потом на Бригитту, которая стояла, прислонившись к стенке, и внимала нашим речам.— Может, мне развязать, Рита? Хотя бы на сегодня?
У него было такое страдальческое лицо, даже нос уменьшился от переживаний, жалость проснулась во мне, будто я сам завязал и пёр на горбу целый мешок неразряженных нервов, жаждущих окунуться в ведро водки и вырваться на вольные просторы.[40]
— Выпейте немного, все–таки сегодня у вас обоих было много впечатлений! — Благостная Матильда кивнула головой.
— Ах, как я пил в свое время! Как я пил! — говорил он, со смаком наливая в стакан виски и закладывая туда лед.— Знаете, Алекс, сейчас я не успеваю жить, я думаю о сне, как о печальной необходимости и, засыпая, уже с нетерпением ожидаю утра. А было время, когда от пьянства я уставал жить и мечтал заснуть пораньше, чтобы не видеть ни знакомых лиц, ни телевизионный ящик, чтобы ничего не слышать, ничего! Напиться и свалиться в постель! — Он сделал большой глоток.
Щеки Фауста сразу порозовели и крючковатый нос принял благообразные формы. Он выпил до дна и даже поперхнулся от счастья.
— Что вы знаете обо мне? Небось получили циркуляр: сбежал предатель, неприятный толстяк с висячим носом, правда, Рита? Иуда, законченный подлец, переметнувшийся к врагу… Вы спрашиваете: почему? Да я никогда бы в жизни на это не пошел, если бы… если бы…— Он налил себе виски до самых краев, разбавлять, видимо, так и не научился,— Да… вы меня заинтриговали… Я бы никогда не ушел, но мне грозила смерть! Вы действительно думаете, что можно вызволить семью? Скажите, а если я соглашусь на сотрудничество, я мог бы определить его рамки? Я не хотел бы выдавать людей, но я могу писать… в газеты, это все–таки не шпионаж? Могли бы американцы помочь мне организовать газету? Я бы такое написал…
— Думаете, что в этом случае наши не будут на вас в претензии? — съязвил я.
— Плевал я на ваших, дело во мне самом… Ненавижу я ваших…— И Фауст засосал хорошую дозу скотча.
— В Лондоне вы будете в безопасности, вам организуют негласную охрану. Кстати, сколько вы получаете в каирском университете? Что вы там делаете?
— Как ни смешно, преподаю мекленбургскую историю… платят гроши, но нам хватает, спросите у Бригитты. Вот пиджачок, вот брюки, ем я скромно, пытаюсь худеть. Машина мне не нужна, пользуюсь машиной Риты, женщина она добрая и сравнительно состоятельная.
Он взял руку Бригитты и прикоснулся к ней губами — виски уже затуманил ему голову.
— Вы самоуверенны, Алекс, и это, конечно, хорошо… Но вы ничего не знаете обо мне, я ведь в отличие от вас не со стороны пришел в службу, я ведь белая кость, я ведь вырос в шпионской среде… и, если угодно, с пеленок впитал дух организации… Что вы поднимаете брови? Не знали? Не пейте много, а то не запомните, вылетит все из головы. Послушайте меня! А насчет американцев и вашего предложения… я подумаю. Если честно, не нравится мне это!
Хотелось трахнуть его кулаком по голове, как по мекленбургскому телефону–автомату, в котором застряла монетка,— так надоели мне эти рассусоливания; сказал бы просто: берите билеты в Лондон, Алекс,— и точка! Но я налил себе виски и сделал вид, что меня дико интересуют все его дурацкие россказни.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
о детстве герцога, об искупителе Карпыче, о безумном танго под зеркальными потолками и о спинке стула, заслонившей Солнце
И он затянул свою песню — я не перебивал его. попивал себе виски и прикидывал временами, псих он или просто так.
— Мой отец служил в лагере, где я и родился; сам он деревенский, приехал в семнадцатом посмотреть на большой город и накупить гостинцев, а попал в заваруху — принял в суматохе сторону трудящихся, получил пару пуль в гражданку. Потом призвали его в интересную организацию… Но человек был добрый, незлобивый, на балалайке хорошо играл… До сих пор помню: воскресенье, луна над тайгой, он в гимнастерке и сапогах, с балалайкой в руках, она то хихикает, то плачет… Мы сидим — мама, я и он — на скамейке у дома.
Я, конечно, полагал, что отец сторожит отпетых преступников — что я тогда понимал? — да и уголовников там хватало, не только политических. Однажды двое бежали, убили часового, взяли оружие. Отец возглавил группу преследования, беглецы яростно отстреливались, и оба погибли. Отец рассказывал, как убил одного их них, просто рассказывал, как нечто совершенно обыденное: зашел сбоку, встал за дерево, прицелился, мягко нажал на курок, выстрелил. Потом взял свою балалайку и заиграл, а я все пытался себе представить: как это?.. Есть человек, и вдруг его нет?.. Неужели так когда–нибудь произойдет и со мною?
В детстве, Алекс, смерть чувствуешь гораздо острее, она кажется ужасной и невозможной, с годами дубеешь и привыкаешь к этой мысли, постепенно, но привыкаешь…
А потом вытянул один дружок моего отца в столицу и устроил в известное костоломное подразделение, где не миловали ни чужих, ни своих, доводили все дела до победного конца.
Правда, отец по малограмотности был там на подхвате, на следствия его не допускали, а для палаческих функций он не подходил: тут тоже подбирали с учетом характера, а он был мягковат… так мне казалось по крайней мере.
Однажды подсадили его в камеру к редактору одного журнала, а тот на другой день возьми и напиши записку начальнику: «Уберите от меня этого дурака, мне тошно от его глупых вопросов!» Довелось ему быть и на обыске жены Троцкого, рассказывал об этом скучно: мол, кричала все время: «Кого обыскиваете? Отца нашей революции! Вам еще зачтется все это!»
И зачлось в скором времени. Дальний знакомец папы, один директор завода, был арестован и после допросов выбросился в пролет лестницы — тогда еще железных сеток там не было,— но умер не сразу. И по мистической причине, хотя они лишь пару раз где–то с отцом выпивали, на каменном полу, весь разбитый и окровавленный, начал повторять, словно в бреду, имя отца. Его тут же взяли. Отсидел он полтора года во внутренней тюрьме, ожидая расстрела, но тут царица–случайность помогла. Клеили ему обвинения в троцкизме, и дело попало к дружку по отделению, а тот порядочным человеком оказался, взял дело и к начальству: «Да какой он троцкист, если грамоте лишь недавно выучился и с трудом рабфак окончил?» И убедил. Выпустили отца и выгнали со службы… Правда, отправили из столицы в далекий городок, помогли устроить на должность инженера в какую–то инспекторскую организацию — у нас же все инженеры, правда?
Началась война, и он сразу пошел на фронт. Отвоевал, и снова взяли отца в отвергнувшую его организацию, тем более что после войны дел не поубавилось, с запада шли пленные, их приходилось фильтровать, отсеивать, высылать и сажать. Назначили отца большим начальником в приграничный