областной город, где, между прочим, пошаливали местные враги режима.

Знаете, как, у нас в провинции, Алекс? Три там хозяина: партийный босс, начальник округа и глава карательной организации. Жили мы… куда там аристократам! Двухэтаж­ный особняк с часовым у входа, яблоневый сад с забором, над которым заграждение из колючей проволоки, две немецкие овчарки.

В общем, голода и разрухи я не ощущал, радовался жизни и собакам, раскатывал на отцовских автомобилях с его личным шофером (у отца были «ауди» светло–кофейного цвета с открытым верхом, «опель–капитан» и «опель–кадет»), раскатывал и не понимал, почему люди смотрят на меня угрюмо, без всяких восторгов, а со страхом…

Я уже в школу ходил и кое–что понимал, читал серьезные книжки, самообразовы­вался и даже отца просвещал. Народ вокруг него крутился боевой, энергичный, словами не бросались, обстрелянный был народ, закаленный. Иногда напивались до чертиков. Помню друга отцовского, генерала в красных трофейных кальсонах, орал он что–то о бандитах на постели в подпитии — рядом девка полуголая,— вдруг как вытянет из шта­нов на стуле пистолет и давай палить в потолок…

Хорошо помню юбилей отца. Собралась местная элита со своими бабами — все глупые как пробки, в тысячу раз тщеславнее мужей, все помешаны на трофейных тряпках — кто–то встал и говорит: «За юбиляра мы еще выпьем. А первый тост наш, товарищи, за вождя народов, за гения человечества»,— и так далее. Впервые я почувствовал какую–то несправедливость: почему за него, если у папы юбилей?

Все это я вам сейчас рассказываю с ухмылочкой, Алекс, но тогда вся эта братия вызывала у меня восхищение, да и вбили мне уже в голову, что нет ничего более святого, чем наша служба, в которой самые честные и кристально чистые, преданные на­веки!

Капитализма никто не видел, но ненавидели его люто, собственность презирали, но не отказывались, если что плохо лежало… Не все, правда. Отец, например, рвачом не был, деньгами швырялся налево и направо, ни о какой машине или даче и не заикался, хотя все это легко мог приобрести… И в то же время роскошный особняк, часовые, ден­щики, государственные машины. Но это считалось вполне в порядке вещей.

Учился я прилежно, но сейчас думаю, что отметки мне завышали, стараясь угодить отцу, хотя он и в школе ни разу не был, никого там не знал. Мать в больнице работала, жила своей жизнью и вскоре ушла от отца к какому–то доктору в коммуналку. Передо мною встал выбор, и я остался с отцом, хотя мать любил больше, а еще больше любил особняк и яблоневый сад, где стрелял воробьев из мелкокалиберной винтовки.

Если бы только все это были ошибки незрелой юности, Алекс! Когда я впервые по­пал в Париж, прошелся по Монмартру, осмотрел Лувр и другие красоты города, не вос­торг и благоговение охватили меня, а снисходительное презрение к ухоженным газонам, к горничным с детьми в тенистых парках, к благоустроенным квартирам и хорошо одетым людям в автомобилях. Понятно, если бы я жил в нищете, хотя эта проклятая зависть пе­ревернула нашу страну кверху дном, а я ведь… что говорить? Возмущался я, что трудя­щиеся обуржуазились и забыли о великом будущем и великих принципах, которыми ды­шит Мекленбург! Почему не уничтожают они свой прогнивший строй и не создают царство свободы, равенства и братства? Верил во все это, говорю как на духу.

Помню, еще дома, когда я был в гостях у знакомого художника, собиравшего иконы и антиквариат, в большой квартире, обставленной старинной мебе­лью, я спросил его: зачем нужны ему все эти вещи? Он аж растерялся: все это прекрасно, друг мой, ибо сде­лано рукой мастеров, рукой человека. «Но это же собственность!» — воскликнул я, не понимая, как прогрессивный человек может жить мещанским собирательством.

Боже мой, Алекс, какую жизнь мы прожили! Сплошной туман! А жили ли вообще или только казалось, что живем?

Юджин схватился за голову, потом за свой стакан. Мысли его удивительно перекли­кались с моими, мне даже стыдно стало, что у нас существует нечто общее — что общего может быть между солдатом незримых окопов Алексом и сбежавшим подонком? Впро­чем, я слушал внимательно его исповедь (если это не была полная лажа) и кое–что нама­тывал на свой гусарский ус.

Одновременно я посматривал на чуть–чуть приоткрытые пухлые губки Матильды и прикладывался к виски, вдруг запахнувшему вересковыми полями, бутылка таяла на гла­зах, ибо вылезший из трясины воздержания Евгений подливал и подливал в свой бокал, щедро смачивая свою исповедь. А на кой леший тащить его в Лондон? Почему не попы­таться нейтрализовать прямо в Каире, в оазисе восточной цивилизации? И снова идее­фикс с пирамидой Хеопса: «Какая красота, Юджин, взгляните вниз! Как блестят на солнце минареты…» (и кончиком зонта в спи­ну).

Ты что, спятил, Алекс? О чем ты думаешь? Как там у Святого Матфея? Не убивай, кто же убьет — подлежит суду. А я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата… своего… Хватит виски, кровожадный Алекс, оно распаляет твою фантазию, лучше при­кинь, можно ли вывезти его прямо из города? Куда? В какую–нибудь соседнюю страну, идущую славным мекленбургским или некапиталистическим путем… Не убивай, кто же убьет — подлежит суду. И не надо убивать, надо нейтрализовать! Ха–ха и еще три ха–ха.

Сколько подобных историй я наслушался в своей жизни! Что там счастливая смерть на каменных плитах и приключения папочки Юджина! И о быстрых выстрелах в затылок арестованным, уверенным, что их ведут на концерт тюремной самодеятельности, и о сва­ленных в навозную яму мертвых и полумертвых телах, и об избиениях привязанных к стульям заключенных…

А впрочем, все можно выкрасить в один цвет и вымазать грязью. Бывало ведь и весело, люди жили, дарили цветы женщинам, любили, ели семгу, занимались спортом. И в работе была масса незабываемых хохм. Философ и поклонник ливерной колбасы не раз рассказывал за бутылкой, как он брал крупного шпиона, скрывающегося на тайной квартире, как грозно стучал в дверь и угрожал сорвать ее с петель, как орал на хозяев, утверждающих, что в квартире никого нет. И вдруг в тишине звуки пишущей машинки из чулана в дальней комнате (О, вот он где! Он там печатает прокламации! Взвод, в ружье!), рука сама собой вырвала из кобуры маузер, рывок к чулану — и перед бойцами в кожа­ных куртках… кролики! Сидели себе и стучали лапами по полу, усеянному крошечными шариками… О. как мы хохотали и как славно шла белая под ливерную колбасу за шестьдесят четыре цента фунт — такие цены в капиталистическом раю и не снились!

— Вам все это, наверное, скучно,— услышал я голос Фауста,— но я все–таки про­должу! — И Алекс встрепенулся и снова превратился в гнусную черную собачонку, бегу­щую за доктором Фаустом и еще не принявшую облика зловещего Мефистофеля, поюще­го «Сатана там правит бал!».

— Я слушаю вас очень внимательно, Юджин.

— Я немного нуден, но иначе вы не поймете, почему я порвал со своим прошлым и возненавидел шпионаж… Итак, я осмысливал житье и делал жизнь с того товарища в шинели, который одиноко высится на постаменте, повернувшись спиною к известному зданию. Я окончил школу с золотой медалью, поступил в престижный институт… А мать, между прочим, ушла от своего доктора и вернулась к отцу, вышедшему на пенсию, до сих пор живут они и здравствуют в этом зеленом городе. Думаю, что отец проклял меня, если ему сообщили… во всяком случае, на словах. Что стоят слова, если пенсии можно ли­шиться? Что–то у вас сонный вид. Алекс… Постарайтесь понять меня, вы, как мне кажет­ся, неплохой человек и сохранили остатки совести[41].

Но вы, Алекс, принадлежите к породе людей, созданных для служения государству, и это не оковы для вас, а высшее предназначение. Вы, Алекс, прирожденный служака, не обижайтесь, Бога ради, а этом смысле вы выдающийся человек! Я, например, всегда в сомнениях, всегда мечусь, ни в чем у меня нет уверенности. А вы… вы из другого теста, вы человек действия и отлично могли бы служить всем: и Робеспьеру, и Бонапарту, и Рузвельту, и Гитлеру, и папе римскому: не обижайтесь, это прекрасное качество. Такой уж вы человек! Не зря вас высоко ценит начальство![42]

— Не отвлекайтесь, Юджин,— заметил я сухо.— Мне очень интересно слушать вас. Итак, вы оказались в институте…

— Извините, я действительно склонен отвлекаться… Рита, ты не сходишь еще за бутылкой? Как говорит отец, раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!

Матильда махнула грудью, еще раз опалив ею мое задремавшее либидо, и молча вышла из комнаты. Вернулась она с бутылкой довольно быстро, словно боялась про­пустить исповедь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату