— Поехали в Лондон, Юджин,— сказал я прочувствованно.— Я обещаю, что все устроится так, как вы хотите![43]
Но он словно пропустил мои слова мимо ушей.
— В институте я решил вылепить из себя просвещенного человека,— продолжал он,— составил себе программу, включил древних греков, современных полузапрещенных поэтов, стенографические отчеты… Разрывали меня там мечты и амбиции великие, хотелось мне стать Талейраном, полковником Лоуренсом, Кузнецовым или каким–нибудь другим великим разведчиком.
И все ожидал я, что меня пригласят и осчастливят,— на кого же, как не на меня, потомственного охранителя устоев, обратить внимание? Ведь я принадлежал к почетному шпионскому клану (разницы между разведкой и контрразведкой я тогда не усматривал), самому надежному, самому проверенному и безраздельно преданному Великому Делу.
Все ожидал я, что меня пригласят в какой–нибудь высокий кабинет и из–за стола выйдет человек в штатском, с уставшим лицом и грустной улыбкой. Я представлял, как он усаживает меня рядом на кожаный диван, говорит об огромном доверии ко мне и предлагает совместно работать во имя высших государственных интересов. Конечно, не против своих, не в роли стукача, хотя в общем–то я и на это пошел бы, если предложили бы под благородным соусом: скажем, студент такой–то часто бывает в американском посольстве… Ну как на него не доносить? Тут уж сам Бог велел, это же не анонимная записочка о том, что некто слушает регулярно Би–би–си. Нюанс ведь есть, правда? Какой все–таки сукой я был!
Но институтские годы шли, и никто не прибегал к моим услугам, никто не вызывал! Сначала я объяснял это тем, что мудрая служба ожидает моего дозревания до такого амплуа, и удесятерял усилия в деле самоусовершенствования, но минул четвертый курс, а все не появлялся на горизонте человек с грустной улыбкой.
Тут я уже начал нервничать: уж не попал ли я в число недостойных или, не дай Бог, подозреваемых? Я всегда был осторожен в связях, но еще раз взглянул на круг своих знакомых (близких друзей я не имел, ибо не находил среди окружения равных по уму и таланту) и быстренько вычистил из него и тех, чьи родственники отсидели, и тех, кто иногда высказывал спорные мысли. Но и после этого не пригласили меня в таинственный кабинет… Тогда я пошел еще дальше и отсек от себя знакомых из мира богемы и евреев: может быть, они пугали моих ангелов–хранителей? Но и тогда лед не тронулся, а учеба шла к концу, и многие уже прикидывали, каким образом устроить свою судьбу.
А тут еще небольшая практика за границей, кое–кто выехал, а меня не взяли! Я совсем в панику впал и решил, что это из–за Каутского, да! да! стоял у меня на полке томик Каутского о «Капитале», изданный у нас, но по тем временам способный навести на определенные размышления. Жалко было Каутского жечь, а оставлять где–то еще опаснее: ведь могли и по отпечаткам пальцев, и по пометкам на страницах легко определить владельца… Пришлось закопать Каутского, так он до сих пор в земле и лежит, тлеет себе преспокойно. Но и тогда не раздалось долгожданного приглашения! Молчали компетентные органы, словно обиделись на меня за что–то.
И тут грянул фестиваль молодежи 1957 года, помните, как он прорубил окно в Европу? Событие революционное, я сказал бы, эпохальное, у многих тогда раскрылись глаза… Боже, как жрали бесплатную икру и осетрину и мы, и иностранцы! До победного конца, до поноса! Какую коммунистическую скатерть– самобранку расстилали прямо на воздухе, с проходом по фестивальному пропуску! Куда там парижскому «Максиму», двери которого открыты для всех — для богатых и бедных, но только взглянешь на цены, и пропадает аппетит!
Меня определили на фестиваль переводчиком, представили руководителя и его заместителей, среди которых своим чутким натренированным годовыми ожиданиями нюхом я сразу выделил низкорослого улыбчивого человека — улыбка, правда, была не грустная, наоборот, бодрящая, вселяющая вечный оптимизм… Звали его Василием Поликарповичем, или, нежнее, Карпычем,— так мы его называли за глаза. Переводчики при упоминании имени Карпыча как–то значительно поджимали губы и придавали лицу чрезвычайную серьезность — ведь сами понимаете: засмейся некстати, и кто–то настучит, что не уважает или пренебрегает,— он ведал, естественно, общими вопросами, не владел иностранными языками, не видел особой разницы между, скажем, японцами и китайцами, не разбирался в премудростях пропаганды — в общем, по всем параметрам принадлежал к нашей уважаемой внутренней организации, ловящей шпионов.
Решительности у меня никогда не хватало, но тут уж ситуация сложилась отчаянная, я решил пойти ва–банк и постучался однажды в дверь его кабинета. Встретил меня Карпыч ласково, угостил чаем, слушал, не перебивая, лишь ложечкой иногда позванивал, а я поведал ему с пафосом, что мой отец — старый сотрудник службы, и так далее, и тому подобное, и вот сейчас, когда вокруг иностранцы. я счел своим долгом… Ну что вам. Алекс, рассказывать? Разве мало вы встречали добровольцев даже среди англичан, которых уж никто силой не тянет в нашу повозку? И не ради денег, а из высоких побуждений, из ненависти к частной собственности и из восхищения самыми передовыми идеями!
Карпыч поблагодарил меня, но не дал определенного ответа — это меня совершенно убило. Как же так? Я ведь уже среди своих испаноговорящих вычислил и агентов Франко, и агентов ЦРУ! Уже потом я узнал, что до меня просто не доходили руки: и институт, и фестиваль обслуживался целыми полками агентуры. К тому же, как известно, агентов лучше вербовать не из своей среды, а в стане обиженных, репрессированных, диссидентствующих. Им ведь верят больше!
И вдруг после фестиваля подарок судьбы: телефонный звонок, и рокот приятного баритона Карпыча.
— Здравствуйте, Женя! Узнаете? — Обычный вопрос малоинтеллигентного человека, уверовавшего в запоминаемость своей исключительной личности, включая голос.
Но я узнал его сразу, и сердце рванулось из груди от радости и гордости, я уже знал, что меня оценили и взяли! взяли! словно приобщили к лику святых.
А потом пошло–поехало. На следующий день встретились мы с моим благодетелем и его рыжим товарищем по имени Жорж, веснушчатым парнем лет тридцати, который раскрывал рот лишь в те моменты, когда Карпыч пил или жевал, прошли в ресторан, где Карпыча хорошо знали и почитали, столик накрыли с невиданной для нашей державы скоростью и сразу принесли бутылку трехзвездочного…
Я кое–что представлял о секретной работе и все ожидал, когда Карпыч возложит на меня, как говорится, конкретные задачи — так мы привыкли к задачам неконкретным, что вынуждены употреблять дополнительный эпитет — и раскроет тайны моей миссии. Но мы пили себе. Карпыч заказал еще бутылку и по второму шашлыку… Шла обычная пьяная болтовня, Карпыч за что–то отчитывал рыжего, красиво пили, ничего не скажешь, ребята были здоровые, правда, через десять лет обоих выгнали за пьянство, но это уже другой разговор!
Больше всего поразил меня финал нашей трапезы: Карпыч оплатил счет, положил его в карман и вдруг достал из пиджака небольшой блокнот.
— Женечка, ты напиши расписочку: «Мною… как тебя назвать покрасивее, не возражаешь против.. «Рема»? Мною, «Ремом», получено на оперативные расходы пятьдесят». Подпись. Число.
Я, естественно, написал.
— А теперь давайте, ребята, на посошок! И за твой день рождения, «Рем»!
Мы выпили, и я заглянул ему в глаза, ожидая, что сейчас он передаст мне конверт с деньгами, поставит конкретные задачи, объяснит, на кого их тратить. Но он не передавал, и я совсем смутился.
— Ты что? — улыбнулся он
— А на что я должен эти деньги истратить? Карпыч лишь расхохотался в ответ, расхохотался тихо, профессионально, не привлекая внимания окружающих.
— А мы их уже истратили, Женечка! Понимаешь, наша бухгалтерия на угощения выделяет мало, еле– еле на бутерброды хватит. В тридцатые годы, видно, нормы утверждали… Так что привыкай!
Так состоялось мое боевое крещение, мое посвящение в рыцари, и вскоре подключили меня к какой–то группе, как говорится, прогрессивных журналистов, исходивших любовью к нашей стране и жаждущих описать все достижения. И поехали мы по отечеству. То ли группа подобралась такая, то ли слишком большие я питал иллюзии, но ничего, кроме отвращения, не оставили они у меня в душе: бессовестные иждивенцы, им бы пожрать и попить за чужой счет, встречал я таких потом тысячи раз, и каждый раз обида и ненависть мучили меня, обида за наш обобранный народ, позволяющий себя