Едва я поднялась к себе снова наверх, дочка швейцара, которую, очевидно, приучили к курьерству, прибегает снова. Снова мужчины в подвале. На этот раз они хотят пекаршу, которая также накопила в военных годы некоторый жир на теле.
Сам пекарь приходит ко мне, белый как мука, протягивает ко мне руки, заикается: «Они у моей жены...»
Его голос ломается. Через секунду, я чувствую усталость от игры в этой пьесе. Вряд ли пекарю можно бегать так быстро, какие сердечные струны чувствуются в его голосе, он выглядит как голый со своими чувствами, что я видела до сих пор только у больших актёров.
В подвале. Керосиновая лампа больше не горит, керосин, наверно, на исходе. При мерцающем свете коптилки из наполненной салом картонной крышки, при так называемом свете Гинденбурга, я узнаю известковое лицо пекарши, вздрагивающий рот... 3 русских стоят рядом с нею. То один дёргает за руку лежащую в шезлонге женщину, то другой отталкивает его от ней. Она, как будто бы кукла, вещь.
Между тем 3 мужчины беседуют очень быстро друг с другом; очевидно, они спорят. Я понимаю мало, они говорят на жаргоне. Что делать? 'Комиссар', - заикается пекарша. Комиссар, который что-то значит: кто-либо, кто должен поговорить с ними. Я быстро на улицу, которая теперь тиха и по-вечернему мирная. Обстрел и огненная краснота вдалеке. Я наталкиваюсь как раз на офицера и обращаюсь к нему на моём самом вежливом русском языке: «пожалуйста, нужна помощь». Он понимает и делает кислое лицо. Медля, недовольно, он следует за мной.
В подвале всё ещё молчание и неподвижность. Как будто бы все эти люди, мужчины, женщины и дети, окаменели. От тройки у пекарши отделился один. Двое других всё ещё стоят возле неё и спорят.
Офицер вмешивается в беседу, без повелительного тона. Я не один раз слышу фразу 'Указ Сталина' - указ Сталина. Этот указ касается этого торга, если я понимаю правильно. Всё случается, это естественно, даёт мне понять офицер, пожимая плечами. Один из двоих огрызается. Лицо искажено гневом: «Что случилось? Что немцы с нашими женщинами делали, ты забыл?»
Он кричит: «У них моя сестра...»
Дальше я понимаю не все слова, только смысл.
Снова офицер довольно долго и спокойно что-то внушает мужчине. При этом он медленно удаляется в направлении двери подвала, выводя наружу обоих. Пекарь спрашивает хрипло:
«Они ушли?»
Я киваю и иду, однако, на всякий случай, снова выхожу наружу через тёмный ход. Теперь у них есть я. Оба здесь ожидали меня с нетерпением.
Я кричу, кричу... Дверь подвала за мной глухо захлопывается.
Один дёргает меня за запястья дальше вверх. Теперь другой также дёргает, причём он кладёт свою руку мне на горло таким образом, что я больше не могу кричать, больше не хочется кричать от страха быть задушенной. Оба рвут всё на мне, я уже лежу на земле. В кармане моей куртки что-то дребезжит. Это должно быть ключи от дома, моя связка ключей. Я была прислонена головой к нижней ступени лестницы в подвале, чувствую по спине мокрые прохладные ручьи. Наверху вижу в щель двери, через которую падает небольшой свет, одного из мужчин, который караулит, в то время как другой рвёт моё нижнее бельё, ища себе дорогу. Я ищу на ощупь левой рукой, до тех пор пока не нахожу, наконец, связку ключей. Твёрдо схватываю её пальцами левой. Правой я защищаюсь, но ничего не помогает, он просто разорвал подвязки. Когда я пытаюсь подняться, шатаясь, меня к себе притягивает второй, кулаками принуждает меня встать на колени на землю. Теперь караулит другой и шепчет: «Быстро, быстро...»
Потом я слышу громкие русские голоса. Светлеет. Дверь открылась. Снаружи 2 или 3 русских входят, третья на вид - это женщина в форме. И они смеются.
Второй парень поспешно вскакивает. Теперь оба выходят с тремя другими и оставляют меня.
Я поползла по лестнице вверх, собирал моё платье, пошла вдоль стены к двери подвала. Она была запертой между тем изнутри. Я: «Открывайте, я тут одна, больше никого нет!
Наконец оба железных рычага открываются. Внутри подвала народ пристально смотрит на меня. Теперь только я замечаю, как я выгляжу. Чулки свисают мне на ботинки, волосы растрёпаны, лоскуты подвязки ещё у меня в руке.
Я громко кричу: «Свиньи вы! Дважды позорные свиньи, как вы могли закрыть дверь и оставить меня как кусок грязи!»
Я поворачиваюсь и хочу уйти. За мной только тишина, потом все взрываются. Все говорят, кричат наперебой, спорят, размахивают. Наконец, принято решение: «Мы вместе идём все к коменданту и просим о защите на ночь».
Таким образом, кучка женщин и несколько мужчин выбираются, наконец, в сумрачный вечер, в тепловатый воздух, который пахнет пожаром, к блоку напротив, где должен проживать комендант.
Снаружи тишина, орудия молчат. На дороге у ворот видны на земле русские, что стоят тут лагерем. Один копошится с чем то, когда наша группа приближается. Другой бормочет: «А, это немцы», и снова отворачивается. Внутри во дворе я спрашиваю о коменданте. Из группы мужчин, которая стоит у двери, отделяется один: «Да, что Вы желаете?»
Большой парень белыми зубами, кавказский тип. Однако, он смеётся над моей нерешительностью и над жалкой кучкой, которая хочет жаловаться.
«Ах, что вы, это бы Вам определённо не повредило. Наши мужчины все здоровы».
Он неторопливо прогуливается назад к другим офицерам, мы слышим, как они смеются вполголоса. Я возвращаюсь к нашей серой куче: «Это не имеет смысла».
Толпа возвращается в подвал. Я больше не могу видеть эти гримасы подвала, поднимаюсь на первый этаж, вместе с вдовой, которая ходит вокруг меня как вокруг больной, тихо говорит, гладит меня, наблюдает за мной, это мне уже кажется надоедливым. Я хочу всё забыть.
Я разделась в ванной, впервые за эти дни, умывалась, так хорошо это можно было сделать в маленьком количестве воды, почистила зубы перед зеркалом. Вдруг в дверном проёме выныривает, беззвучный как дух, внезапно бледный русский. Он спрашивает по-немецки тихим голосом: «Где, скажите, пожалуйста, дверь?» Он, очевидно, заблудился в квартире. Я, стоя неподвижно перед удивлённым в ночной сорочке, указываю ему безмолвно дорогу к главному входу, который ведёт на лестничную клетку. На это он отвечает вежливо: 'Спасибо'.
Я иду в кухню. Да, он проник с чёрного хода. Шкаф для щёток, который мы с вдовой поставили, был отодвинут. Вдова как раз через заднюю лестницу поднимается наверх из подвала. Вместе мы снова баррикадируем заднюю дверь, но на этот раз основательно. Мы строим башню из стульев перед дверью и пододвигаем, наконец, ещё тяжёлый комод. Это, как полагает вдова, их остановит. Главный вход она закрывает на засов, как всегда. Мы чувствуем себя наполовину в безопасности.
Крохотный маленький огонь мерцает в сальной коптилке светом Гинденбурга. Это отбрасывает наши тени в потолок. Вдова устроила мне лежбище в жилой комнате на её кровати. Впервые за долгое время мы не опустили шторы затемнения. К чему? Больше не будет воздушных налётов, с этой ночи с пятницу на субботу мы уже русские. Вдова сидит у меня на крае кровати, она как раз снимает ботинки, и тут грохот, шум.
Бедная задняя дверь, жалко сооружённая баррикада. Уже трещат и громыхают стулья. Слышим потасовку, толкотню и много грубых голосов. Мы пристально смотрим друг на друга. В стенной трещине между кухней и жилой комнатой мерцает свет.
Теперь шаги в прихожей. Кто-то распахивает дверь нашей комнаты.
Один, 2, 3, 4 парня. Все вооружённые, автоматы в бёдра. Они смотрят на двух женщин только мельком, не говоря ни слова. Один идёт немедленно через комнату к шкафу, раскрывает оба ящика, роется в них, снова захлопывает, роется, говорит пренебрежительно что-то и тяжело ступает наружу. Мы слышим, как он рядом в комнате роется, в той, что занимал раньше субквартирант вдовы, до тех пор, пока его не забрали в фолькштурм. Трое других стоят и шепчутся друг с другом, осматривают меня украдкой. Вдова скользнула снова в свои ботинки, она нашёптывает мне, что она хотела бы найти помощь в других квартирах... Уходит. Никто из мужчин не препятствует ей.
Что я должна делать? Сразу я чувствую себя странно безумной, сидя тут в моей розовой ночной сорочке с бантами в кровати перед тремя чужими парнями. Я больше не выдерживаю этого, нужно что-то говорить, что-то делать. И я спрашиваю по-русски: «Что вы сделаете?»