общины сделался Карпухин – мужик, как выяснилось, с фантазиями, что и подкупало Сергея Яковлевича. Удивительно, что Карпухин отнесся к постройке общинных домов приветливее Кобзева. «Вот и разберись, – недоумевал Мышецкий, – казалось бы, все должно быть наоборот!..»
Князь катанул ногою бревно, лежавшее на земле, сказал Карпухину:
– Вот этот лес – церковный. Ты из него избу сложишь, а тебя в Сибирь сошлют за это…
Сказал без улыбки – очень серьезно, желая проверить, какое впечатление произведет это на молодого парня. Карпухин посмотрел на бревно, потом на вице-губернатора.
– Ну, ин ладно, – ответил раздумчиво. – Ежели за обчество, так – куды ни шло, я согласен.
Сергею Яковлевичу стало неудобно:
– Извини, брат. Ничего тебе не будет… А впрочем, лес этот правда церковный. Байкуль – вон там видишь? Монастырский… Хутора – немецкие. Дорога – военная. Степь – киргизская. А что здесь ваше – прости – не знаю!
– У мужика ничего нету, – согласился Карпухин.
Итак, лес он выслал: пусть строят, что хотят. Генерал Панафидин дал лошадей, бракованных по кавалерийскому стандарту, – мужики взяли. В депо рабочие выковали кое-какие орудия – тоже отправили в степь. А кое-что поселенцы воровали у своих соседей, хуторян-колонистов, но Мышецкий закрывал на это глаза.
С хуторов пришли к нему с обидами батраки, работавшие на немцев. Мышецкий выслушал, как они живут. Хорошо живут, харча вдоволь, но прибавки не бывает, хоть плачь. У немца все по часам, каждому туалетную бумагу выдали, хорошо цигарки вертеть, только вот беда.
– Ну, что у вас за беда? – спросил Мышецкий.
– Да вишь, сударь, планида-то какая… Они, немцы-то, посуду нам дают. Уж така посуда – хороша больно! Ажио светится. И ручка сбоку. Да только вызнали мы, что днем-то нам из евтой посуды жрать дают. А вот ночью-то, прямо скажем, нехорошо получается. Они ее, хозяева-то наши, под себя ставят, чтоб в угрях вынести. Ну, помоют…
– Не будет вам от меня защиты… – гаркнул на ходоков Мышецкий, – пока вы на немцев батрачите. Я вас не загонял к ним. Сами пришли. Вон в том конце степи, хотите, по куску земли отрежу каждому? Тогда и разговаривать будем. А сейчас – прочь пошли.
С вечера Мышецкий, как бычок, надулся парным молоком, раскатал кошму под звездами. От озера Байкуль наплывал вкусный дымок – то монашеские ватаги коптили рыбу. Почти с ужасом думал, что скоро надо возвращаться в город.
Среди ночи его разбудил Карпухин.
– Вставайте, – сказал он, – Уренск горит…
Сергей Яковлевич привстал на кошме. Вдали, со стороны города, небеса оплывали бордовым заревом. Что-то уж слишком сильно полыхали салганы. «Да и салганы ли только?» – подумал он.
Скатал кошму, надвинул дворянскую фуражку. Его знобило. В потемках поискал вокруг себя спички.
– Ладно, – сказал. – Я пойду… Спасибо за все!
На вокзале, когда он прибыл утром в город, встретился Чиколини: от шинели полицмейстера пахнуло дымом.
– Что тут у вас? – спросил Мышецкий. – Пожар был?
– Хуже, ваше сиятельство.
– Салганы сгорели?
– Бог с ними, ваше сиятельство. Хуже!
– Так что же?
– Забастовка, ваше сиятельство…
Мышецкий так и застыл на месте.
– Удружили… А что думает Сущев-Ракуса?
– Да его не поймешь, ваше сиятельство.
От перрона – прямо в депо, и сразу же отлегло от сердца. То, чего он больше всего боялся, не случилось. В раскаленных цехах все так же мерно жужжали станки, над ними деловито склонялись рабочие.
– Значит, вы не бастуете?
– Нет, – ответили ему. – Мы намного умнее господ жандармов. Мы будем работать, как работали…
На площади его нагнал Чиколини:
– Ваше сиятельство, постойте… Я не все рассказал!
– Ну, что еще?
– Салганы-то… сгорели вот!
– И черт с ними. Давно пора.
– Поджог был. Поймали…
– Кого поймали?
– Да поджигателя, ваше сиятельство.
Мелко-мелко затряслись поджилки. Вспомнились двадцать пять рублей и все прочее…
– Ну и что? – спросил поспокойнее.
– Бока намяли. Сумасшедший какой-то.
– Конечно, сумасшедший, – поддержал Мышецкий. – Нормальный не стал бы поджигать… Изолируйте его, Бруно Иванович. Головой за него отвечаете!
Первым делом – повидать Борисяка; инспектор уже знал о поимке поджигателя.
– Савва Кириллович, – спросил Мышецкий, – задержанный знает вас или нет?
– Только в лицо, но кто я и что…
– Понятно! Только не волнуйтесь; я ваш.
– Согласитесь, – горько усмехнулся Борисяк, – можно пострадать за убеждения, но эти вонючие сараи…
В дальнейшем разговоре выяснилось, что забастовка охватила лишь фабрички и мастерские мелких предпринимателей. Как раз тех, на которых выступления Штромберга пользовались значительным успехом. Вопрос с депо, не примкнувшим к забастовке, начинал проясняться. Кожевники, мясники, красильщики, свечники выставили чисто экономические требования. Никакой политики. Ни одного политического лозунга. Красного знамени тоже не было – несли хоругви и портреты царя. Возглавляло демонстрацию духовенство.
Сергей Яковлевич с трудом добрался до жандармского управления – толпы народа проходили по улицам, во все горло распевая «Боже, царя храни…».
Мышецкий ворвался к Сущеву-Ракусе в кабинет:
– Полковник, что у вас тут происходит?
– Празднуем самосожжение салганов.
– Я не шучу…
– Как видите, князь, маленькая забастовочка! Виват, виват… Да здравствует великий Штромберг!
Жандарм выглядел очень довольным, улыбался:
– Неплохо, князь… А?
– Не могу оценить вашей радости, – огрызнулся Мышецкий.
– Напрасно, князь. Впрочем, вы еще сумеете оценить ее сущность. Это я вам обещаю!
– Чего же требуют бастующие?
– Как всегда, – ответил полковник. – Увеличения заработка, сокращения рабочего дня… И они – правы!
– Вы поддерживаете их? – удивился Мышецкий.
– А разве я враг русскому рабочему? – спросил жандарм.
– Но эти требования могут…
– Могут, – подхватил жандарм. – Могут быть удовлетворены. Требования-то справедливы, князь.
– А что предприниматели?
– Артачатся, – ответил Сушев-Ракуса. – Как всегда.
– Но они могут и не пойти на уступки?