Игнатьевна.
Трудно было представить более удачное и своевременное предложение, чем то, которое сделал Валентин Серов: наконец-то закончить портрет Шаляпина, над которым он начал работать еще весной.
В первые дни было тяжко заставить себя одеваться, вставать в позу и часа по два так стоять, но ничего не поделаешь, портрет получался превосходным, приходилось терпеть ради искусства.
Серов, как обычно, приходил мрачный, сурово покрикивал на свою «модель», призывая к строгости и дисциплине, но начинал работать, увлекался, душа его оттаивала, и начинался разговор…
– Жалко, что не было времени у тебя позировать мне весной… Столько времени прошло, смотрю на портрет и чувствую, что многое надобно изменить. Или ты за эти летние месяцы стал чуточку другой, – заговорил Серов после длительного молчания. – Смотришь на свою работу как бы со стороны, и сразу бросается в глаза ее незавершенность.
– Странно, а мне кажется очень похожим. Может, самое главное, что есть во мне, тебе удалось схватить и очень точно передать.
– Ну, мне виднее, как говорится, не хвали, все можешь испортить. В тебе нет той уверенности, что раньше была. Что-то терзает твою душу.
– Ты прав, Антон… Столько тревожного кругом, нет и в душе покоя. Иолочка беспокоит, дети то и дело болеют, а выйдешь на улицу, посмотришь, как шепчутся и посматривают на тебя чужими глазами, и становится не по себе. Вроде бы хорошо, что просыпается народ, становится требовательнее, но чувствуется и безмерная агрессивность. Кто даст этому укорот? Я триста десятин купил, дом построил, хочу по-человечески жить. Свои кровные, заработанные тяжким трудом вложил в землю, в имение, где надеюсь спокойно отдыхать после трудов праведных, как говорится. А живешь как на вулкане…
– Согласен, что на улицах стало тревожнее… Но кто в этом виноват? 9 января я видел из окон Академии художеств безоружную толпу навстречу кавалеристам и солдатам… Зрелище ужасное, я уж рассказывал тебе об этом, но до сих пор мучает меня вопрос: кем же предрешено это избиение? Это было что-то чудовищное… И после этого невозможно жить так же, как жили.
– Горький говорит: «Ты, Федор, не суйся в эти дела. Песня – твое оружие в этой борьбе». Но как-то стыдно смотреть на все происходящее вроде бы со стороны, как наблюдатель, как зритель.
– Горький, конечно, прав. У каждого из нас свое оружие. У тебя – песня, у Горького – слово, у меня – кисти, карандаш или уголь, как сейчас. Нельзя оставаться равнодушным к тому, что сейчас происходит. Стыдно будет. Надо, Федор, бороться с этим гадостным режимом.
– А почему прекратил свое существование ваш журнал «Мир искусства»? Исчерпали себя? Горький затевает какой-то новый журнал.
– «Мир искусства» перестал выходить из-за отсутствия средств. В самом начале нам помогли Мамонтов и княгиня Тенишева, потом Мамонтов, ты знаешь, разорился, а княгиня Тенишева выставила такие требования, которые мы не могли принять, властная оказалась дамочка. В этот критический момент я и рассказал царю-батюшке, портрет которого я в то время писал, о наших трудностях, и он предложил субсидию журналу на два года из личных средств по десять тысяч рублей в год. Монаршая милость длилась до прошлого года, отказали в связи с возросшими расходами на войну. А Горький недавно созвал всех нас, мирискусников, и предложил издавать сатирический журнал вроде немецкого «Симплициссимуса», запрещенного у нас, но, как это часто бывает, широко известного и даже популярного.
– А почему он был запрещен? – спросил Шаляпин. – Я видел несколько номеров, смешные карикатуры, не более того.
– Это с точки зрения здравого смысла там нет ничего страшного. А цензура усмотрела в нем пропаганду и распространение социалистическо-революционных идей. А журнал блестящий, первоклассные художники действительно были летописцами злобы и порока, как иной раз их по справедливости называли. Привлекали внимание не только рисунки, но и остроумнейший текст. Каждый журнал, вспоминаю, смешил до слез. И Россию продергивали не раз, а потому и запрещен был… Ввозили его тайно в двойном дне сундука. Рассказывали, что этот журнал доставлял огромное удовольствие Льву Толстому потому, что не лжет, и будущий историк почерпнет из этого источника правдивую информацию о современном положении общества, проверит достоверность всех остальных источников. Вот о таком журнале мечтает Горький, в таком журнале согласились бы работать все наши мирискусники и многие другие замечательные художники.
– Я был у него в Териоках, что-то говорил он мне об этом замысле, но, видно, отвлеклись, заговорили о другом, так и не узнал о подробностях.
– Да какие тут подробности… У художников, как и у писателей, разброд и шатания. Горький – за революцию, Лев Толстой видит задачу наших дней в нравственном совершенствовании отдельных личностей. Я полностью поддерживаю Горького, вместе с ним готовы пойти хоть на баррикады Евгений Лансере, Коненков, Иванов, Добужинский, Юон… Жаль, что некоторые наши единомышленники, как Александр Бенуа, сбежали во Францию и оттуда дают нам указания, что делать и как поступать. Евгений Лансере предложил Александру Бенуа тему для задуманного сатирического журнала, скорее всего, назовем его «Жупел», «Олимп великих князей», на этом поле хорошо может порезвиться художник-сатирик, а Бенуа в ответ сообщает, что у него нет в настоящую минуту ни охоты, ни радости к этому делу, нет никаких политических убеждений, дескать, историку и художнику трудно их иметь. Возможно, если б он находился в России, он бы и примкнул к нам, разделил наше негодование, понял его, заразился бы нашей ненавистью, но из Франции наши дела представляются ему в столь странном освещении, что сильно заколебался в своих симпатиях и от активного участия в «Жупеле» решительно отказался. Все тот же Евгений Лансере уговаривает его: «Я не понимаю твой страх перед социализмом. Раньше всего оно неизбежно, это будущее общество, оно несокрушимо в силу требования справедливости. Уж мечту о лучшем будущем у рабочего из души не вырвешь! И в то же время сила его будет все увеличиваться. И если мы хотим, чтобы в будущем искусство заняло должное место, нужно теперь протянуть руку людям будущего и вместе строить». Вот примерно такая у нас общая позиция, от которой открещиваются Александр Бенуа и ему подобные…
– Ну, Антон, ты уж очень резко говоришь о таких, у них есть свое мнение, пусть так и живут. У меня тоже возникает много сомнений, недоумений… Иной раз, как подумаешь, сколько крови льется на нашей земле, просто невмоготу становится.
– И хочется крикнуть во всеуслышание: «Не трогайте меня, не беспокойте. Я не могу отдаться революционному движению, охватившему всю Россию, потому что я безумно люблю искусство и хочу прежде всего служить ему. Я служу тому, что вечно живет в душе человеческой. Я индивидуалист, весь мир вертится вокруг меня, вокруг моего «я», и мне, в сущности, нет дела до того, что живет вне меня и моих узких интересов. Да, я восхищаюсь каждой новой победой революции, не сомневаюсь в ее добрых и прекрасных целях; да, сочувствую пострадавшим, сопереживаю тем, кто пролил кровь за свободу и Отечество, но сам я делать для приближения революции ничего не буду, потому что брезгливо и неинтересно идти в общей толпе протестантов против режима».
Шаляпин принял эти резкие слова на свой счет и протестующе замахал руками.
– Ну вот, с тобой нельзя работать. Осталось чуть-чуть, всего лишь несколько штришков, а теперь надо опять устанавливать твою позу. Экий ты, Федор, горячий. Я вовсе не о тебе подумал. Костя Сомов отказался участвовать в «Жупеле», высказывая примерно то, что я только что сказал от имени таких вот нейтралистов. Дескать, для данного момента сатирический журнал – это слишком мелкое дело, может лишь слегка удовлетворить тщеславие, не более того. А я вижу оскаленных хищников и паразитов нашей страны, которые так и просятся на сатирический карандаш, нанизать бы эти наглые туши, как гирлянды, и повесить куда-нибудь подальше с глаз долой. Или наши богобоязненные солдатики, я видел, как они становились для прицела и открывали огонь по толпе… А офицерики охраняют интересы тупой и грубой силы, защищают бесправие, открыто выявляют свои холопские позиции. «Солдатушки, бравы ребятушки! Где же ваша слава?» – так и хочу назвать рисунок для «Жупела», в который хотелось бы вложить всю свою ненависть, кипевшую во мне в тот трагический час 9 января, когда я смотрел из окон Академии художеств на все эти солдатские «действа». У меня нет другого оружия, только рисунок… Как у тебя, Федор, есть только голос и песня, в которой может звучать протест… Ну что, Федор, пожалуй, я закончил твой портрет… Ничего себе получился этакий удалой молодец. Теперь у меня есть портрет Ермоловой, хотелось в ней передать дар трагической актрисы, есть портрет Гликерии Николаевны Федотовой, замечательная старушка, есть теперь и твой портрет… Вот некоторые упрекают, что я написал Гликерию Николаевну домашней, дескать, не