недовольно замахал руками. – Сапсем не купес.
– Отчего же?
– Купес жадный.
– А я щедрый?
– Купес глазами дёргает, как олешка по сендухе.
– Во даёт! – усмехнулся Шошин.
– Табаарыс… – с подчеркнутой уважительностью произнёс рыбак.
– Правильно, товарищ Федоска. Какой из меня купец!
Шошин вгляделся в утонувший в сумерках берег и приметил, что за жителями стойбища потянулись и его упряжки. На душе потеплело.
– Я… – Федоска жестом показал, что у него ничего и никого нет, что он весь как есть тут.
– Вот как…
– Русский силовека рымкылен – гость. Будем чай пить. Заварка есть. Купес на песец менял. Пошли, табаарыс.
Федоска ухватил Шошина за рукав и потянул к берегу. Шёл он неровно, будто подгулявший на пирушке, покачиваясь, однако Шошин еле успевал за ним. Под ногами позванивал наст, сухо, опасно потрескивал лёд. Наконец вышли на твёрдую землю. Шли молча, след в след, к подмигивающим вдалеке огонькам наслега.
Слух о прибытии русских в Каменку покатил по сендухе. Присутствие в наслеге чужих обеспокоило Мотлю. Не в силах что-либо предпринять сам, он на другой же день послал человека в Медвежье, где, по его расчётам, должен был квартировать штаб пепеляевского отряда. Обуреваемый сомнениями, Мотлю вспоминал наказы давнего своего покровителя, чукотского короля, вознёсшегося недавно в небесные владения верхних людей. Чукотский король был названым братом русского царя и служил ему верой и правдой.
– Чукча, – говорил король Мотлю при редких встречах, – всегда должен помнить святой завет, составленный самим Тирк Эрымом – солнечным царём – для человека великой сендухи: Не обидь старика и ребенка; Приюти и накорми путника; Поделись всем, что у тебя есть; Но вору и обманщику нет места в привольной тундре.
Помнил Мотлю и другой его наказ: чукчи верноподданные русского царя и должны оказывать всяческое содействие русским в передвижении и торговых сделках, но в пределах своего обычая. И ещё: русские обязаны защищать оленных людей от притеснений чужеземцев, ибо русские – братья чукотскому народу, а уж коль братья, то должны не нарушать обычаи, нравы и веру людей великого Севера.
Во все времена те, кто проездом останавливался во владениях Мотлю, будь то торговые люди или ещё кто, они должны были своими приношениями получить его согласие на проживание и дальнейшее передвижение. А сейчас Мотлю мучился догадками: кто эти люди и что им надо? Все трое не пожаловали к нему. Хотя жители наслега и говорят, что это коммерсанты, но какие же купцы прибудут в столь отдалённое стойбище без товаров, – нарты у русских пусты и собаки приморены. Издалека едут и с виду похожи на тех, кто сбросили с престола русского царя-владыку и теперь склоняют на свою сторону жителей тундры.
– А не приехали ли эти белолицые с намерением скупить в стойбище оленей?.. Мясо он и сам мог бы продать или поменять в большом количестве, но продавать живых оленей – великий грех. Олени – святое достояние Чукотки. Кто посмеет посягнуть на них, тот будет жестоко наказан самим богом, его карающим мечом.
Не ослушайся, не оступись, свято помни мать свою и землю родную, освети её сердцем своим и жизни не пощади, защищая её от недруга, – высечено на мече том.
Мотлю помнил, как богатый ламут с алазеевской тундры задумал пойти на сделку с аляскинским дельцом, желая продать ему из своих огромных стад несколько десятков оленей. Однако всевидящие боги покарали ламута. Все его стада и сородичи вознеслись к верхним людям, виновник же опустился к нижним людям, верхние не приняли его, а то место, где кочевал ламут, покрылось чёрными камнями и белыми костями.
Боги создали оленей для тундры и не желают, чтобы их переселяли на другие земли. Никому не дано посягать на истоки жизни целого народа. Вот и эти трое… Пойми их…
Было далеко за полночь. Плотно набив желудок сочным оленьим мясом, Мотлю вышел из яранги. Арктическая ночь пригасила далёкие звёзды. Кое-где вспыхивали бледные сполохи полярного сияния и пропадали в лунном закате. Тощие белёсые столбики окоченело замерли над дымоходами чумов и яранг. В чуме Федоски Протопопова светилось оконце. Шаман смахнул влажной ладонью со лба испарину и вплотную подошёл к Федоскиному жилью. В чуме было многолюдно. Слышались чужие голоса. Запах табака вызвал у Мотлю раздражение. Он давно не курил настоящего табака, а то, что у него осталось от старого запаса, смешивал с сухой травой, да и в чай добавлял толчёную кору горьковатого стланика. Мотлю проглотил слюну и затаил дыхание. Спокойно, чуть нараспев, говорил русский. Его крепкая речь была долгой, и у Мотлю стала стынуть спина. После русского стал говорить Федоска, немного сбивчиво, но тоже ясно и убедительно. Федоска пересказывал все, о чём говорил русский. Мотлю никогда не предполагал, что его батрак – хамначчит – может так вразумительно втолковывать каменцам, будто бы он, грозный Мотлю, вовсе не страшен, если все до единого откажутся от него, отвернутся, не станут гнуть перед ним спину.
«Что же произошло с забитым хамначчитом? – Эта мысль корёжила скулы Мотлю. – Выходит, вековые шаманские устои ничто в сравнении с убеждениями белолицых? Он, Мотлю, внушал страх, смирение и покорность, вколачивал в их лбы, что обладает всевышней властью, данной ему самим богом… Неужели белолицые сильнее Тирк Эрыма?..»
Ярко горели жирники. Ароматно дымились трубки, и парились чороны крутоваром. Тесно, плечом к плечу, сидели обитатели каменной реки в прокопчённом чуме и с удивлением слушали своего земляка. Они впервые за много лет мытарств собрались вместе, и это их, с одной стороны, настораживало, с другой – вселяло надежды на лучшую жизнь, о которой говорил Федоска.
– Разве не по указке Мотлю у нас отнимают всё добро люди нехорошие? – волновался Федоска. Он ещё не впитал, полностью не осмыслил всего того, о чём говорил Шошин.
Сомневался в правильности перевода, боялся, что его не поймут.
– Мотлю плохой! Мотлю ряпушку берёт, муксун берёт, песец тоже, ничего не даёт… Меня били? Собачек стреляли? Сетей нет! Камака мне? Не-ет!.. – Федоска отрицательно покачал головой.
Все зашумели, закивали головами. Они были бы рады помочь Федоске, да только у них самих было ничуть не лучше положение. Федоска подождал, пока люди успокоятся, вытер рукавом раскрасневшееся лицо и продолжал:
– У Мотлю олешек много, а у нас мало-мало. Мы олешек его водим, от волка бережём, от копытки. Русскому царю ясачили?
– Ой, как много ясачили! – отозвался пожилой оленевод с Алазеи. – Не хочу…
– Правильно сказал, табаарыс! – На какую-то секунду онемел Федоска: сам назвал земляка словом, которого опасался. Но заметил оживление среди присутствующих, и на душе отлегло. Покосился на Шошина. Гаврила улыбался. Федоска преобразился. Голос окреп: – Табаарысы! Русские пришли к нам. Они не боятся шаманов и тойонов. Они верно говорят, что мы должны жить как люди. Земля наша! Хозяин в тундре не Мотлю! Ты хозяин, – Федоска ткнул пальцем в соседа. – Ты, ты и ты… Не дадим белой банде ничего!..
Опустошённый, раздавленный, шаман опустился на снег и плотно зажмурил глаза. Его колотила нервная дрожь. Услышать такое… Да ещё от своих же хамначчитов.
Хотелось со всей кипящей яростью ударить по проклятому окну…
Мотлю сидел неподвижно под окном, и голова раскалывалась от непонятных, опасных слов: революция, сила объединения, долой тойонов! Пугала выразительность, сила и твёрдость Федоскиной речи…
– Уу- у-у, окаянные! – ядовито зашипел он подстреленным сычом и, согнувшись, не оглядываясь, побрёл к своей яранге. – Чтоб у них языки вмерзли в лёд Монни, – ворчал, тяжело ступая по хрупкому насту.
Неожиданно яркая полоска далёкой звезды прочертила небо и утонула, ничего после себя не оставив.
– Моя воля в наслеге – закон, – шамкал шаман озябшими губами. – Ишь чего захотели безоленные!.. Как только пришли русские, озубастились… Будет им кара…
Дома Мотлю разделся до пояса и развалился на шкурах у раздутого очага. В ожидании, когда в котле забурлит вода, набил самодельным куревом трубку и задымил. Вонючий дым заполнил чоттагин. Жена бросила в котёл пригоршню чаевой заварки, добавила в огонь сухого тальника. Насытившись чаем и накурившись, Мотлю покатался на мягком настиле и, кривляясь на скрюченных ногах, стал прыгать у огня, выкрикивая глухие гортанные звуки, похожие то на вопль издыхающего волка, то на клацанье подстреленного ворона, то на трубный зов сохатого, то на плач умирающего лебедя.
Потом загремел грозный бубен. В ночь врезались тревожные позывные. Заплакали малые дети в чумах и ярангах. Жутко завыли собаки.
Как ядовитые стрелы юкагирского племени вонзаются в облезлый бок спящего старого хора, так бубен проникал во всё живое и неживое. Совсем погасли звёзды. Потемнели снега. Шаман созывал злых духов Келе. Его простуженное, храпкое камлание, будто тупозубый скрип старого волка, расползалось по тундре. Мотлю просил нижних духов покарать мятежников, бросить их в подземное царство темноты и холода, откуда никогда и никто не возвращается…
Огонь догорал. Остывал котёл. Дрожала от холода в сенцах жена. Ей запрещалось присутствовать при камлании. Мотлю хорошо уяснил ещё в молодости наказный завет своего сурового отца: Наветное камлание в присутствии женщины не поднимется выше языка пламени в очаге и не опустится ниже собственного живота, потому как женщина, да ежели она и угаданка, является олицетворением духа противоречия, хитрости, скупости и зависти.
Шаман успокоился. Камлание понравилось. Ему никто не мешал. Духи услышали его.