люльки.
Хозяин парка аттракционов решил, что заводить его по окончании сезона будет накладно, для этого придется вызывать специалистов, и приговорил «Чертово колесо» к самоубийству.
Оно не могло ослушаться хозяина.
В этот момент я сидел на качелях и наблюдал смерть аттракциона.
Колесо продолжало вращаться и бултыхающиеся в воздухе люльки, в которых прежде сиживали посетители, отбрасывались одна за другой. Всякий раз при этом брызгала кровь и раздавался крик боли. «А-а-а! – скрипело колесо. – Как это больно!» Как только слетела последняя люлька, колесо стало раскладываться, рассекая себя в центре, после чего каменные опоры стали отделяться от оси.
Брызгая кровью по сторонам, как из вскрытых артерий, «Колесо-Гигант» продолжало неостановимую работу самоубийства, сопровождая каждый шаг саморазрушения криком, от которого содрогался парк.
Карусель по соседству испуганно зажмурилась, зажав уши лапками спинок сидений. Наконец осталась всего одна опора, вросшая в землю. Учащенно дыша, она агонизировала Уже ничто больше, кроме этой опоры, не напоминало о существовании аттракциона – она была эго, сущностью «Чертова колеса».
Я наблюдал, чем же все кончится.
Больше ничего не оставалось, как:
– Пришел мне карачун!
С последними горькими словами опора вырвалась из земли, и все провалилось в небытие.
«Чертово колесо» сделало это способом, немыслимым для человека.
Становилось то темнее, как будто спускались сумерки, то вдруг снова начинало светлеть.
Должно быть, сильный ветер в высоком небе относил в сторону легкие солнечные лучи.
Книга Песен погрузилась в размышления, голова ее по-прежнему покоилась на моем плече.
Думала ли она о мертвом, как я, или же о гангстерах, или о своих прежних возлюбленных, или еще о чем-то другом, о чем я даже помышлять не мог, – не имею представления и не могу дать себе в этом отчета.
Не знаю.
На ней была моя рубашка.
Мешковатая, изношенная, с пузырями на локтях и полинялым истершимся воротом. Под рубашкой у Книги Песен не было ничего. То есть совершенно. Само собой, и лифчика. Это я попросил ее так одеваться. Расстегивая ей бюстгальтер, я ощущал себя преступником, даже святотатцем, покушающимся на сокровенное, и поэтому умолил ее пойти на уступку.
Книга Песен с обнаженным бюстом вселяла в меня чувство умиротворения. Я знал в совершенстве ее груди, их форму, цвет, размер, мягкость и вкус. Они не слишком большие, ее грудки, но у них совершенные очертания. Они, точно две чаши, всегда сохраняют форму – наклоняется она вперед или откидывается назад, встает или садится, – они остаются теми же.
Я в совершенстве изучил и все остальное тело Книги Песен. Она старательно ухаживает за волосами – не найдешь и волоска, забытого, торчащего в сторону, случайно выпавшего. Разделив свою шевелюру на пряди, она сворачивает каждую по отдельности, свивает, как лозу или круассан, и укладывает к корням. Поэтому ни волоса у нее не выбивается из прически, и все растет в нужную сторону.
Белки ее глаз поразительной белизны.
Иногда они чуть отливают голубизной, точно глаза трехлетнего ребенка.
Мне знакомы моменты, когда лепестки ее ноздрей начинают трепетать, когда ее губы пунцовеют и набухают, увеличиваясь, а тонкие ключицы замирают, как будто дыхание прекращается вовсе.
Я знаю черный и гладкий островок ее лобка и все, что под ним.
Но я ничего не знаю о душе Книги Песен. Я совершенно незнаком с ней. Я даже не знаю собственную душу.
Возможно, и нет такой субстанции, как душа. Я не представляю, для чего она предназначена, какой цели служит, даже если у нас и есть эти самые пресловутые души. И вообще, мне кажется, что если собираешься поцеловать кого-то, то лучше сделать это губами, чем душой.
И я поцеловал Книгу Песен.
Приоткрыв щелочкой глаз во время поцелуя, я заметил, что «Генрих IV» устал от размышлений, водка привела его в размягченное состояние и он свернулся в клубок и захрапел.
– И-и-и-и, – всхрапывал он во сне по-лошадиному.
– Бе-е-е-е, – тянул «Генрих IV» по-козлиному.
– Ему снится, что он козел, – пояснила Книга Песен.
«Генрих IV» снова пробормотал нечто во сне, что я счел совершенно невозможным перевести. Тут уж и Книга Песен потерялась в догадках. Нет, действительно, даже самых пустячных предположений у нас не возникало, что это могло быть.
Над шестым этажом располагался седьмой.
Говорили, что там находится больница, школа и детский сад. Туда я еще не забирался, так что точнее сказать не могу, что именно там находилось.
Еще говорили, что и сама больница не совсем больница, и школа не похожа на обычную, и детский сад как бы не сад.
Теперь я в «Поэтической Школе», жду прибытия своих учеников. Здесь всего один учебный кабинет. Всего один класс.
Кабинеты «Поэтической Школы» обыкновенно занимали весь уровень подвального этажа.
Десятки тысяч людей проходили тут обучение. И десятки тысяч голосов звучали в унисон, читая стихи Джона Берримена и Эмили Дикинсон. Невероятно. Представляю, каково это было.
Я люблю Джона Берримена и Эмили Дикинсон.
Поэзия вышла из моды.
Вот почему теперь у нас всего один кабинет.
Почему бы не описать, что это был за кабинет.
Идеально квадратный по форме, ровно дюжина шагов в длину. Я специально измерил его шагами.
И стены почти в два раза выше стандартной тюремной камеры.
Что означает: объем классной комнаты примерно в шесть раз превышает размер обычной, широко распространенной камеры-одиночки, продиктованный кодексом, и чуть больше, чем камера коллективного содержания.
Прославленный философ-юрист Густав Рэдбрах рассмотрел проблему габаритов изолятора, предусмотренного законом для преступника. Отчего, задался он вопросом, член конгресса Соединенных Штатов, уличенный в коррупции, сторонник перманентной мировой революции, то есть по сути политический узник, и, наконец, помешавшийся на любви к Джуди Гарленд юнец, пославший Бетти Хаттон письмо якобы от поклонника вкупе с бритвенным лезвием, когда последняя отобрала у Гарленд главную роль в «Энни, бери пистолет», заключаются в камеры одинаковых измерений? Слушайте, я это не выдумал Сами можете найти в собрании сочинений Рэдбраха.
Ученый юрист честно признался, что не может найти ответа на этот вопрос.
Далее цитирую:
Пятеро дали ответ на Проблему Пространства:
Кант
Пашуканис
Достоевский
Я
Мишель Фуко.
Как это ни удивительно, меня озарило так же, как и Фуко в его книге «Надзирать и наказывать: Рождение тюрьмы».
Нет, кроме шуток.