—
Многие другие черты «значительного лица» напоминают Николая I. И его «богатырская наружность», и «мужественный вид», и привычка репетировать перед зеркалом, прежде чем выйти к людям, и нежные качества супруга и отца, сочетаемые с содержанием на стороне некой Каролины Ивановны. Не станем утверждать, что Гоголь изобразил Николая (догадки такого рода всегда опасны), но позволим себе предположить, что в «Шинели» он прошелся весьма близко от него. Ибо, как говорит Гоголь в той же «Шинели», «так уж на святой Руси все заражено подражанием, всякий дразнит и корчит своего начальника».
Акакий Акакиевич и «значительному лицу» высказал некоторые мысли насчет того, что «секретари того... ненадежный народ...» (собрав, правда, при этом «всю небольшую горсть присутствия духа»), и сквернохульничал на смертном одре, поминая его превосходительство.
Посмертную месть Акакия Акакиевича и его приобретение генеральской шинели Гоголь рассматривает уже как «награду» за «не примеченную никем жизнь». Именно после снятия шинели со «значительного лица» начинает
И все-таки смех Гоголя преклоняется здесь на жалость. Мелькает в повести какой-то добрый директор, который надбавил Акакию Акакиевичу наградные и который вообще относился к своему подчиненному с добрыми чувствами (хотел даже однажды дать ему возможность выдвинуться — предложил переписать бумагу посложнее, да А. А. отказался) и, наконец, что-то трогается и в душе у «значительного лица» после смерти А. А. и особенно после жестокого ограбления на морозе. Перепуганный и раздетый вернулся тогда генерал домой и даже заболел от пережитого потрясения. С тех пор уже реже говорил он своим подчиненным грозные слова, чаще задумывался, и чиновник с лысинкой на лбу представлялся ему как укор и упрек. Возможность спасенья оставлена Гоголем и для этого героя. «Генеральский чин, — пишет он о «значительном лице», — совершенно сбил его с толку... он как-то спутался, сбился с пути и совершенно не знал, как ему быть».
Вновь возникает здесь, как и в «Мертвых душах»,
Достоевский писал о «Шинели»: «он (Гоголь. —
«Чему смеетесь? над собою смеетесь!» — эта фраза городничего появилась в 1842 году — в год выхода в свет «Шинели». В этой фразе не только раздражение, но к горькое признание всеобщей комедии, в которую вовлечен не замечающий жизни человек. Ему кажется, что он крутится, суетится, делает дело, а он осмеян жизнью самой, так ловко подсунувшей ему это мнимое кругообрщенье, эти пустяки и побрякушки, которые он принимает за благородный металл. Мошенник плачет здесь о своем мошенничестве, обманутом другим мошенником (обманутом бессознательно, по наитию), и мошенник же кается, обнаружив в себе слезы, способность прозрения на счет других и себя. Горький вопрос городничего обращен и к залу и к себе. Никогда не смеялся он над собой, а вот пришлось. Мог смеяться над низшими, презирать низших, помыкать ими (хотя без дальней злобы), мог тянуться на цыпочках перед начальством, но чтоб плакать и смеяться над собою — этого он не знал. Катарсис «Ревизора» — в этом вопросе городничего, в его способности задать вопрос. Неистовые угрозы Антона Антоновича в адрес щелкоперов проклятых, которых он готов упрятать в Сибирь, — бессильный крик существа, увидевшего себя голым.
Так голым видит себя и раздетое Акакием Акакиевичем па морозе «значительное лицо». Не шинель с него сдирают, а кожу, и вопиет обнажившаяся душа, просит пощады и сожаления.
Никто в городе не слышит Акакия Акакиевича, никто не слышит и вопля «значительного лица». Но их слышит автор.
«Шинель» выросла из анекдота, из пустяковой истории, которую рассказал как-то на вечеринке один из приятелей Гоголя. Было это, по свидетельству П. В. Анненкова, еще в тридцатые годы. Кто-то рассказал, как один чиновник, всю жизнь мечтавший иметь ружье, откладывая из своих скудных средств, совершил наконец драгоценную покупку. «В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив... ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, когда, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице...»
Анекдот оканчивался благополучно, и все посмеялись ему. Один Гоголь «выслушал его задумчиво и опустил голову». В тот вечер, быть может, и зародилась «Шинель». Явись она тогда, когда эта история была рассказана, она, по всей вероятности, была бы другой. «Чувство кипящей жизни и силы» (слова Анненкова), так мощно ощущавшееся Гоголем в те годы, могло увлечь и eе, увлечь по пути смеха, как и первую редакцию «Ревизора». В той «Шинели», которая явилась миру в 1842 году, слышится печаль. Слышится явственней, чем в Гоголе тридцатых годов, слышится как главенствующая нота, как преобладающий мотив.
У всякого есть что-то, чего нет у другого; у всякого чувствительнее не та нерва, чем у другого, и только дружный размен и взаимная помощь могут дать возможность всем увидеть с равной ясностью и со всех сторон предмет.
1