Емельян таким образом выяснил то, что хотел: что конвой по-русски не понимает. Он потер обе щиколотки, охваченные кольцами кандалов, и, скорчив болезненную гримасу, достаточно громко, чтобы слышали все, сказал:
— Помните, только полное отрицание всего — спасение. Никаких признаний!
— Rune![80] — зыкнул немец.
— Арме шмерцен,[81] — сказал Барков, словно поясняя немцу содержание беседы и повторил тот же самый жест.
— Мы все поняли, — вставил свое слово Зубцов, просовывая под железный наручник край рукава, словно показывая, как облегчить боль.
— Ruhe! — зарычал немец с угрозой.
Кто-то вскочил в эту минуту на подножку машины, хлопнула дверца кабины. За высокими бортами грузовика пленным ничего не было видно. Какой-то начальник резко подал команду, и машина тронулась.
С днища грузовика было видно только верхние этажи и высокие черепичные крыши домов, иногда — вершины деревьев. Доносились гудки встречных машин. При короткой остановке, должно быть у шлагбаума возле переезда, послышался внезапно резкий и близкий гудок паровоза, при звуке которого Юрка вздрогнул от неожиданности.
— Надо собрать спокойствие и волю, — громко сказал Барков. — Собранность и выдержка прежде всего…
Послышалось новое рычание немца, и он с силой ткнул сапогом в бок сидевшего ближе других Баркова.
Машина домчалась до места.
…Их вели по гравийной дорожке Центрального рабочего лагеря. Скованным между собою людям было трудно приноровиться к шагу, чтобы не дергать друг друга цепью.
Из всех блоков, мимо которых они проходили, на них смотрели толпами русские, поляки, югославы, французы, англичане, американцы, голландцы, итальянцы, чехи. Семнадцать русских, закованных в кандалы, под усиленным конвоем автоматчиков с двумя офицерами, — это пахло каким-то большим провалом и скорой публичной казнью. Впечатление еще усилилось оттого, что, желая лучше изолировать, их посадили в голландскую лагерную тюрьму, куда еще никогда не сажали русских.
Баграмов и Кумов, скованные между собою, были помещены в одну камеру. Оставшись наедине, они обсуждали свое положение, приходя все более к убеждению, что гестаповцам ничего по-настоящему не известно и, в сущности, при наличии энергии, организация ТБЦ сейчас могла продолжать свою работу в тех самых масштабах, как и до ареста. Ведь полностью не выбыло ни одно звено. Муравьев, Соколов, Кострикин, Куденко оставались в лагере. На местах остались секретари ячеек Союза антифашистской борьбы в каменных бараках, в хирургии и непосредственно в ТБЦ-отделении, созданных в тот момент, когда переход на «жесткий» режим изолировал части лагеря одну от другой. Могли продолжать работу шестнадцать антифашистских групп во главе почти со всеми руководителями. Сохранилась специальная организация врачей и Леонид Андреевич Соколов, как главный врач. Генезенде-команда, как и другие рабочие команды, не была обезглавлена, там оставались Батыгин, Маслов, Бровкин и Трудников. Был на посту Балашов.
— Чепуха! — заключил Баграмов, подведя итоги.
Они сидели на таких же, как в тюрьме при лагере ТБЦ, голых дощатых нарах, касаясь плечами друг друга, каждый стараясь не дернуть случайно сковавшую их цепь, что вызывало боль в щиколотках.
Емельян старался казаться даже более оптимистичным, чем всегда, чтобы незаметно прибавить бодрости другу, который за этот час стал еще дороже и ближе. Он не замечал, что и Кумов в свою очередь умышленно поддается его оптимизму, в желании укрепить уверенность Баграмова. Как результат этого обоюдного их стремления и сорвалось с языка Емельяна столь решительное заключение.
— Чепуха-то, может быть, и чепуха, — сказал Кумов. — Тем не менее они могут нас удавить.
— Это было бы необоснованно и нахально. У них нет для этого данных! — почти весело возразил Емельян.
В тюрьму принесли обед. Этот обед был выражением солидарности и всеобщего сочувствия пленных разных национальностей: бачки вместо баланды были наполнены мясными консервами, салом, мармеладом, шоколадом, печеньем и сигаретами.
Сторож тюрьмы, молчаливый солдат-голландец, все сам поделил и роздал заключенным. Он не смел разговаривать, только просил скорее все съесть, чтобы он мог выбросить консервную тару и не оставить следов пиршества. Сигаретки он положил в каждой камере вместе со спичками в нишу для электрической лампочки, сделанную над дверью. Он не учел только того, что скованным попарно заключенным, для того чтобы достать сигарету, надо вдвоем вскарабкаться на один табурет, приняв невероятную позу.
Баграмов и Кумов три раза срывались и чуть не падали, прежде чем добрались до закурки, которой потом делились с чисто мальчишеской радостью завоевавших приз физкультурников.
— Вот это банкет! Дай бог, не последний… — шутливо сказал Баграмов. — Нет, я думаю, все-таки вешать нас не за что.
— Говорят, пока голова не отрублена, очень удобно вешать за шею, — с сумрачным юмором отозвался Кумов.
В тюрьме послышались выкрики немцев, захлопали двери. Арестованных выводили из камер.
Их привели в помещение лагерного абвера, в просторную комнату, оставив при них лишь одного солдата с винтовкой.
Этого солдата арестованные испытали, то обращаясь к нему с просьбой о воде, то заявляя о необходимости выйти в уборную. Он обнаружил полное непонимание, хотя всячески выражал искреннюю охоту понять. Только добровольное вмешательство Костика помогло. И солдат сказал шепотом, что он тут сидит, чтобы никто не мог разговаривать. «Придет офицер, — сказал он, — тогда обратитесь к нему…»
Вошел Мартенс, который сам сводил двоих арестованных за водою и снова вышел.
— Товарищи, никаких признаний, ни полупризнаний! Все начисто отрицать, — прошептал Баграмов, чтобы все слышали. — Это борьба за жизни…
Несколько человек молча кивнули. Другие подали утвердительный знак только глазами.
— Ш-ш! — шикнул солдат. — Offiziere! — и он опасливо кивнул на стену соседней комнаты…
— Никаких имен и фамилий, — тише, чем в первый раз, шепнул Емельян.
Солдат только укоризненно посмотрел на него. Глебов толкнул Емельяна локтем и глазами указал на Любавина. Лешка заметил это движение, вспыхнул и отвернулся.
— Надо стараться только отвечать на вопросы, — довольно громко сказал Емельян.
Послышались шаги по коридору. Все замерли. Вошел Мартенс с солдатом. Вчерашнее выражение тревоги по-прежнему омрачало лицо зондерфюрера.
— Ломов Юрий, — вызвал он.
Юрка вдруг покраснел яркими пятнами и рванулся с места, но, скованный в пару с Толей Зубцовым, молча развел руками и криво усмехнулся.
Солдат, который вошел вместе с Мартенсом, отпер ключом и разъединил кандалы. Мартенс с солдатом ушли, уводя с собой Юрку.
Воцарилось еще более глухое молчание. Было ясно, что можно и говорить, что солдат не помеха, но здесь же сидел, хотя и в роли такого же арестованного, «гестаповец» Лешка Безногий. Как можно заветное, тайное говорить при нем?! Даже Барков и тот заподозрил Любавина…
В общем молчании, в тишине ожидания, все напряглось. Только отдельные тяжелые вздохи вырывались то у одного, то у другого.
День стоял жаркий. Окна в комнате были закрыты и занавешены. Духота давала себя знать. У многих по лицам струился пот, волосы слиплись от пота, который обильнее, чем от жары, выступал от волнения.
— Zu warm![82] — так же с тяжелым вздохом сказал караульный солдат.
— Ja, zu warm![83] — согласился Костик.