он видит кормящую ребенка мать, озаренную блеском рассвета, слышит щелканье пастушеского кнута, прозрачные звуки свирели и тихое мычанье коров, блаженно погружающих морды в траву, которая поседела от утренней росы… Какое в этом щедрое великолепие покоя и мира!
Только пошляки могут это отвергнуть, как на каждом шагу пытаются они отвергнуть человечность.
Разве любовь к тебе и Юрику может заставить меня ослабнуть в борьбе!..»
Лица Ганны и Юрика были так близко, что хотелось коснуться их, ощутить теплоту их кожи. Казалось, так легко дотянуться до них… Ганна сказала что-то, явно губы ее шевельнулись, но Емельян не услышал голоса.
— Что ты сказала? Что? — добивался он. Она повторила слово. Он видел это по движению губ, но опять не расслышал. Это было мучительно… — Ганна!! — крикнул Баграмов.
…Удары в железную дверь загремели, как канонада.
— Подъем! Подъем!..
Баграмов с неправдоподобно колотящимся сердцем вскочил с дощатого ложа.
Сквозь решетку в окно пробивалось пасмурное утро.
Кружка кипятку с ломтиком хлеба — завтрак… Проходя мимо двери, кто-то кинул в волчок бумажку. Баграмов жадно схватил ее, осторожно развертывал, стоя спиною к волчку. Он ожидал получить записку, но в бумажке оказалась махорочная закурка, спичка и кусочек спичечного коробка, чтобы ее зажечь.
— Спасибо, — тихонько сказал Емельян, выпуская струйку горького дыма после первой затяжки.
После закурки и завтрака никуда никого не вызывали. Сколько Емельян ни прислушивался, не было ни единого звука. Видимо, все заключенные так же напряженно и молча думали. Ведь обдумать надо было так много! Что могут знать фашисты, чего не могут? Может быть, будут звать на допрос, устраивать суд или «просто» расстреляют или повесят? В этом случае надо и предстоящую казнь обставить достойно советских людей. Следует продумать предсмертную речь. А вдруг не дадут сказать!.. Может быть, всем вместе запеть «Интернационал», а в самый момент расстрела крикнуть: «Да здравствует СССР! Да здравствует коммунизм! Смерть Гитлеру!»
Если поставят всех вместе на расстрел, то, наверное, выдержат все — ведь, как говорится, на миру и смерть красна, — а что, если вдруг станут вешать поодиночке, одного за другим, — у кого-нибудь могут ведь сдать нервы…
Но все-таки — что же гестапо известно? Кто мог донести? Видимо, взяты все члены бюро. А почему вдруг Костик, Спивак, Голодед, Ольшанский? А Лешка Безногий?! Был ли он в списке? Хотели арестовать его или взяли в тюрьму лишь потому, что застали в чужом бараке?
Уже совсем рассвело и настало полное утро, когда гулко хлопнула выходная тяжелая дверь тюрьмы, а вслед за тем послышались, как всегда преувеличенно громкие, голоса нескольких немцев. Баграмов прислушивался. Щелкали запоры дверей в соседних камерах, раздавались, как цоканье копыт, тяжелые шаги арестованных, обутых в деревянные колодки. Видимо, всех выводили.
«Быстро управились!» — усмехнулся Баграмов, при мысли о том, что если выводят всех сразу, то это уже не на допрос, а сразу на казнь… Глаза его застлались желтым туманом. Он ощутил на минуту слабость в суставах; захотелось согнуть колени и сесть прямо тут, у дверей, на цементный пол камеры… Но в это время громыхнула задвижка его двери. Он вздрогнул и подтянулся.
— Los! — крикнул тюремщик, показав рукой вдоль коридора.
Громыхая колодками, стараясь ступать твердо, Емельян зашагал к выходу. Стоявший в дверях тюрьмы Мартенс махнул рукой, как бы подгоняя.
— Скоро! Быстро! — скомандовал он.
Емельян про себя качнул головой и опять усмехнулся.
— Ишь как спешат! — пробормотал он.
Он представил себе два столба с перекладиной перед воротами ТБЦ-отделения и выстроенных, как на утреннюю поверку, тысячи пленных, которых пригнали на зрелище…
Емельян шагнул через высокий порог и увидал почти всех, кого взяли ночью. Они стояли в ряд, молчаливо сосредоточенные. Лица товарищей не выражали ни колебаний, ни страха.
Гауптман гестапо, два лейтенанта, оберфельдфебель, фельдфебель, шестеро автоматчиков окружили их, держа наготове оружие.
«Может быть, все же расстрел, а не виселица», — мелькнула надежда у Емельяна.
Солдат-тюремщик и Мартенс вынесли несколько пар тяжелых кандалов. Их ручные и ножные короткие цепи были между собой скреплены толстыми железными цепями. Именно в таких, а может быть в этих самых, кандалах казнили тех троих беглецов, объявленных убийцами Отто Назеля…
Баграмов в строю оказался в соседстве с Кумовым.
Их вызвали первыми и сковали вместе, соединив короткой цепочкой ножные кандалы, а легкие наручники заменили на тяжелые, толстые, как на ногах.
— Вот оно как это бывает. Почуял?! — сказал Кумов.
— Не думал, что в жизни придется отведать, — отозвался Емельян.
— Ruhe! — рявкнул оберфельдфебель.
Да, это тоже было до сих пор не познанное ощущение!
От карантинных бараков и дальше из-за проволоки, отделявшей карантин от хирургии, толпясь в молчании, их наблюдали недвижные группы больных и медицинского персонала. Емельян понимал, что творится сейчас в душе у каждого, как их давит за горло ужасная боль от сознания собственного бессилия…
В этот момент к лагерной тюрьме подошел грузовик с высокими, в рост человека, бортами.
Немцы так же попарно заковывали остальных арестованных. Всего семнадцать. Лешку Любавина заковали длинной цепью лишь по рукам.
— Чтобы не ускакал на одной ноге! — заметил Баграмов.
— Наивный вы! — услышав, сказал Барков. — Лешка не убежит!
Это было сказано даже громче, чем прежде, но мотор грузовика и немецкие крикливые голоса заглушили их разговор. Емельян понял, что Барков считает провал делом Лешки.
— Ошибаетесь, — возразил Баграмов
— Ruhe, verfluchtes Schwein![78] — крикнул фельдфебель и ткнул Емельяна в плечо стволом пистолета.
Возле грузовика тюремщик поставил вынесенный из тюрьмы табурет.
— Лезьте туда, — указал Мартенс.
Но табурет был низок, и при тесно скованных ногах забраться в кузов без посторонней помощи было бы невозможно.
Емельян и Кумов согласно подошли к табурету и помогли взбираться первым двоим.
«Нет, должно быть, это все-таки не на казнь, а всего лишь к допросу… На кой черт грузовик, если пройти всего полкилометра» — подумал Баграмов.
— Мы с вами совсем незнакомы. Ни разу не говорили, — успел Емельян сказать, подсаживая Буркова, который умышленно оступился и сделал вид, что чуть не упал.
— Угу, — буркнул тот.
И так почти каждому Баграмов и Кумов успевали сказать несколько слов.
Лешке было особенно трудно взобраться. Баграмов, помогая ему влезть, крепко сжал его руку и почувствовал дружеское, уверенное пожатие.
— Власовцы, — шепнул одно слово Любавин.
Немцы с автоматами наготове расположились в кузове грузовика, заставив пленных сидеть на днище.
— Разрешите напиться, — сказал Баграмов, обращаясь к немецкому лейтенанту. — Воды взять… Воды… Пить, пить… — пояснил Баграмов, варьируя русские выражения.
— Er will Wasser trinken,[79] — непрошенно перевел Костик, не догадавшись, что Емельян мог и сам найти в памяти эти несколько слов по-немецки, и не осмыслив истинной цели заданного вопроса.
Немец невнятно рыкнул в ответ Костику что-то, судя по интонации, выражавшее резкий отказ.