«В сущности, рано или поздно это было почти неминуемо, — размышлял Баграмов. — Без провалов в подпольной работе не обходится. Главное не то, что кто-то попал в тюрьму, что кто-то будет повешен, — важно, чтобы не провалились все разом, чтобы преданные делу, смелые, верные люди остались во всех точках лагеря и в других лагерях. Только бы не оказалось трусов. А если таких не найдется, то ничего не пропало и ничего не кончено, — по размышлении сообразил Баграмов. — Если это не предательство изнутри организации, то не так еще страшно…»

— Нет, совсем не конец! — вслух возразил он себе. — Совсем еще не конец!

И тюрьма и предстоящий допрос, даже с муками, с пытками, представлялись Емельяну теперь не как безнадежная, последняя маета обреченных смерти людей, а как путь отчаянной, жаркой и упорной борьбы, которая лишь изменила свою форму. Что из того, что на долю их выпала эта борьба не с винтовкой в руках, не в окопах, не в поле или в лесу, а в застенке!

В коридоре тюрьмы или в соседних камерах послышалось движение, отперли какую-то дверь. Может быть, еще кого-то привели…

Окно, устроенное высоко под потолком, оставалось темным пятном, как и раньше.

«Который же может быть час? — подумал Баграмов. — Если нас взяли в одиннадцать вечера, час держали на улице, около часа пошло на обыск, да час я сижу здесь, значит, теперь не позднее двух ночи. До рассвета еще можно выспаться. Раз предстоит с утра быть в бою, то надо быть бодрым и крепким».

Но Емельян не сразу заснул. И хотя все его мысли до этого были заняты, казалось бы, только тем, что происходило с ним и его друзьями, и до сих пор он словно бы и не помыслил ни о семье, ни о доме, но сознание близости смерти властно повело его чувства той общей дорогой, по которой всходили на эшафот все обреченные: к самым родным и близким людям — к Ганне и Юрке, для мыслей о которых в последние месяцы у него совсем не оставалось времени.

Емельян вспомнил свои письма к Ганне, в зиму сорок первого и сорок второго года. В последнее время он уже не возвращался к письмам. Он брался за карандаш и перо лишь ради того, чего требовала очередная работа. Мысль о том, что он никогда не увидит ни Ганны, ни Юрки, что теперь-то совсем уже не осталось надежды на жизнь и на встречу с ними, обратила к ним его память и воображение.

При нем не было ни карандаша, ни бумаги, но мысли и чувства роились в сознании, слагались в ненаписанное письмо:

«Нет, я не забыл тебя, Ганна, не потому столько времени не обращался к тебе, что время стерло тоску, что ты стала мне менее близкой, любимой, и не потому, что отчаялся. Наоборот, уверенность в нашей победе неугасимо жила во мне, а сегодня она сильнее, чем все эти годы. Сегодня я особенно убежден в том, что мы скоро будем освобождены Красной Армией и возвратимся домой. Говоря «мы», я разумею не лично себя, потому что я волею обстоятельств оказался в числе тех многих, кому не придется дожить до победы. «Мы» — это те, кто попал в эту тяжелую переделку, в запроволочный ад фашизма. Помнишь, «мы» говорил я и тогда, когда разумел, что мы вымираем от голода, туберкулеза и дистрофических поносов, когда разумел, что нас расстреливают за малейшую провинность, не разбираясь в вине именно данного человека, и без провинностей, просто так, «для примера» или даже для забавы! «Мы» — это все мы, взятые вместе, кого связала колючей проволокой беспощадная общая участь «пропавших без вести».

В этой повседневно гибнущей массе людей нельзя отделять свое «я» от сотен тысяч «не я». То, что сегодня постигло десяток товарищей, завтра может постичь и меня…»

Емельян не заметил, когда тюремная явь сменилась сном, да и сменилась ли… Он лежал на спине, глядя сквозь решетку на все еще темное небо, и едва сомкнул веки, даже мглистый рисунок железных переплетов окна не успел стереться перед его взором, как на темном синем фоне окошка возникли образы Ганны и Юрки… Сначала всплыло одно лицо Ганны, его мягкий овал и глаза ее, которые смотрели на Емельяна печально и неподвижно. Затем возник беленький, голубоглазый Юрка, но не такой, каким он мог быть сейчас, четырнадцатилетним мальчишкой, даже и не такой, каким он был три года назад, перед отъездом Емельяна на фронт, а всего пяти- или шестилетний, как на фотографии, стоявшей на письменном столе…

Но сон не обманул Баграмова их кажущейся реальностью: Емельян не ждал от Ганны и Юрки слов, не слышал их голосов, это были лишь выпуклые, хотя и реальные, но недвижные и молчаливые образы, зрительные отпечатки памяти. Ощущение оторванности от них и во сне не исчезло, как не покинуло его сознание, что он в тюремном каземате, как не исчезло чувство близости неминуемой смерти…

Внутренний голос Баграмова продолжал говорить, слагая это письмо, может быть, последнее из множества не отправленных и не написанных им писем:

«…И видишь, какое долгое время смерть уносила моих друзей, сохраняя надежду, что я увижу тебя.

На этот раз обернулось все так, что именно мне вынулся «несчастливый номер» и я тоже должен погибнуть… Но мы все-таки победим!..

На этот раз я говорю «мы», разумея не только тех, кто находится здесь, в плену, но всех, кто принадлежит к армии величайших дерзаний человечества, — к армии коммунизма, — мы победим! И мы, томящиеся здесь без возможностей настоящей борьбы с врагом, поверженные, но непобежденные, мы не ощущаем себя отторгнутыми от семьи победителей.

Мы возвратимся к вам, любимым и близким, чтобы вложить наши силы в общее дело, которое наш народ будет вершить после победы над фашизмом.

Однако ты меня не жди больше. Мне уже не придется прийти к тебе, Ганна. Я не вернусь к тебе с Юриком, не обниму вас, не услышу твоего голоса, никогда не взгляну в твои золотые глаза…

Но когда поставят меня под пытки, когда поведут на расстрел или палач потащит меня по лестнице к заранее приготовленной петле, я буду помнить вас, самый близкий и дорогой мне кусочек родины. И я буду знать, что в вас я еще буду жить, и грустить, и радоваться, и бороться вместе со всем нашим народом…

Юрка, мой мальчик! Как мало в жизни тебе пришлось знать отца! Как мало я передал тебе из всего, что должен вложить в сердце сына отец…

Когда в первые минуты я оказался здесь, за железной дверью этого каземата, преддверия казни, у меня промелькнула мысль, что я могу оставить фашистов в дураках, покончив с собою, прежде чем они успеют подвергнуть меня мучениям.

Тонкое и острое стальное лезвие «безопасной» бритвы не было обнаружено при обыске. Вскрыть вены было бы так легко, прежде чем растянуться на нарах одиночки. Но меня остановила от этого мысль о том, что мною еще не все в жизни познано, что радость жизни в новом и новом познании до последней минуты, пока человек способен чувствовать и мыслить. Да, меня ждет впереди только боль, и горечь — лишь ощущение приближения конца. Но разве человечество счастливо только yлыбками? Счастлив тот, кто, даже умирая, чувствует себя победителем. У стены Коммунаров не было улыбок. Борцы умирали, но многие из них чувствовали себя победителями, они кричали: «Да здравствует…»

Мальчик мой Юрик, кричи во что бы ни стало: «Да здравствует…» Если придется, сквозь боль и муки, погибая в борьбе, провозглашай: «Да здравствует…»

Да здравствует человечество, познающее, творящее и побеждающее! Я люблю в тебе, Юрик, мою чудесную Ганну, твою мать, но я люблю в тебе и мою, нашу будущую землю, молодое человечество с горячим сердцем, с ясным умом и сильными руками, которое через муки и кровь, через все страдания, ошибки и промахи придет-таки к правде мира и созидания…

Может быть, мои слова кажутся тебе слишком напыщенными, Ганна? Но разве человек не заслужил перед смертью права на несколько минут лирической декламации, тем более перед такой скромной аудиторией, как ты и Юрик?..

Я говорю с тобою сейчас не от ума, а от сердца. Сердце же всегда несколько сентиментально, в нем, вероятно, таится память о музыке…

Я так хотел бы еще перед смертью услышать хотя бы только раз музыку. С какой жадностью я ее слушал бы! Я слишком мало ее слушал в жизни…

Но музыка будет только после войны.

На рассвете — ты помнишь когда, Ганна? — в деревне пастух играл на свирели. Какие это были простые, прозрачные звуки!.. Впрочем, не нужно об этом. Ты сама тогда была музыкой…

Человек имеет право не только на радость борьбы, но и на тихое, идиллическое наслаждение, когда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату