На каком-то участке пути мальчишка гнал трех коров, и они дохнули на пленных забытым особым, молочным теплом…
Простое человеческое сознание, что миновала большая опасность, как бы вливало в них новые силы. Никто не разговаривал громко. Все были немногословны, но по лицам окружающих товарищей, как-то торжественно спокойным, было видно, что все они также успели за это время пережить свой «последний день», что они сумели его прожить, собрав свое мужество и человеческое достоинство, и теперь шли удовлетворенные, просто отдыхая умом и сердцем от напряжения.
Когда обратился к ним утром рыжий абверовец, на лицах всех арестованных отразилось даже тревожное удивление. Вероятно, все они готовились, как Баграмов и Кумов, к продолжению допроса. И вот натянутость нервов спала, и теперь они шли, свободно дыша запахом трав, разогретой пылью дороги и с удовольствием вдыхая даже смешанный с этими запахами бензиновый перегар, которым пыхали встречные и обгоняющие машины…
Весь этап был обут в деревянные колодки, которые по камням и асфальту стучали, как конские копыта, но видно было, что все идут с удовольствием.
Откуда-то появилась махорка. Может быть, передали спереди, от больных… Многие курили, делясь закуркой с соседями. Позади всех тащилась телега, на которой сидел кучерок, французский солдат. В телеге ехал Лешка Любавин, двое слабых больных и везли вещевые мешки туберкулезного этапа.
Баграмов не позволял себе быть легковерным и считать, что все их «приключение» на этом закончилось. Лучше было остаться настороже и ждать продолжения. Но сейчас он не мог и не хотел больше гадать о возможных вариациях. Он желал теперь, как и другие, просто шагать и дышать…
Идти пришлось двенадцать километров. Непривычные ноги слегка ныли, но казалось — готов идти еще и еще. Солнце палило, и на спине гимнастерка взмокла. Из-под пилотки по лбу стекал пот, и ветерок, изредка налетавший прохладой, должно быть с Эльбы, приятно свежил влажный лоб и щеки…
Их провели без остановки через форлагерь, оставив у бани только измученных этим этапом больных.
Оглянувшись, Баграмов увидел в форлагере Балашова, Славинского, Павлика, но не махнул им даже рукой.
Мартенс вскочил на велосипед и от ворот форлагеря, как лоцман перед ведомым кораблем, покатил к тюрьме впереди арестованных…
Может быть, сладкие речи рыжего — это была всего провокация, чтобы успокоить, размагнитить их волю и вдруг нанести им внезапный удар, который сломает сопротивление?
Карцерная дверь под прежним номером «10» захлопнулась за Баграмовым.
В полумраке камеры он услыхал доносившиеся из лагеря свистки на обед.
Сумрачная одиночка с едва пробивавшимся через окошко светом была по всем стенам исписана памятными записями множества пленников, прошедших через нее ранее:
«Сидел за побег», — дата и подпись стерлись.
«Проклятье фашизму! Сил больше нет. Передайте Любе Востоковой, город Камышин, Спасская десять. Умер в 42-м году. Павел Сомов».
«Сегодня принял восьмой раз пятьдесят ударов резиновой плети. Морят голодом. Бьют и морят. Петро Борода. Полтава».
«Здесь умирал от чахотки и голода пять раз подвешенный за руки Самуил Изаксон, боец Красной Армии, комсомолец. Город Чернигов».
«Завтра отправят в концлагерь. Семен Богатько».
«Бежал из плена два раза. Поправлюсь, опять убегу. Не сломаете русского человека! Николай В.»
«Это есть наш последний и решительный бой!»
Пятиконечные звезды, сердца, портреты были выцарапаны и нарисованы между надписями. Здесь были десятки имен, адреса чьих-то родных.
Емельян осмотрелся. Стол, табурет, деревянная койка. Котелок, ложка, крышка от котелка вместо кружки. Больше не было ничего.
Хоть бы клочок бумаги и карандаш, какую-нибудь книгу!..
Прошел обед. При раздаче обеда уборщик сунул Емельяну записку. Оставшись один, он ее жадно прочел.
«От всех привет. Красная Армия наступает. Второй фронт на севере Франции определился. Нашими освобождены два дня назад Териоки. В лагере благополучно. В побег ушли двое. Настроение бодрое».
Отправляя записку, Кострикин не позабыл вложить в нее щепотку махорки.
Емельяну было известно, что в тюрьме есть способ непосредственного общения между заключенными, что все камеры отпираются и арестованные встречаются между собою. Но инициативу в этом должен был проявить «абориген» тюрьмы Николай Гаврошвили, который сидел тут, приговоренный на десять лет, с сорок первого года за избиение начальника лагерной полиции. Единственный долгосрочный в этих сырых казематах, Гаврошвили считался бессменным старостой. Он знал все карцерные порядки, облегчал отбывание срока, обеспечивал сговор арестованных перед допросами, давая возможность встретиться тем, кого начальство стремилось изолировать друг от друга. Если Николай не открыл карцеры, значит, этого сделать сейчас почему-то нельзя.
Едва Баграмов это подумал, как из коридора донеслись звуки шагов. Емельян поспешно загасил только что закуренную цигарку.
Он узнал голос Мартенса:
— Зубцов Анатолий!
Слышно было, как отпирают дверь камеры. Емельян посмотрел в глазок. Мимо его двери прошел Толя, позади него — Мартенс. Хлопнула наружная дверь тюрьмы.
Емельян забрался на столик. В щелку из-под железного козырька, который закрывал окно, было видно, как солдат уводил Зубцова по направлению общелагерной немецкой комендатуры. Зачем? Куда? На допрос? На отправку в концлагерь?..
Опять голос Мартенса в коридоре:
— Любавин Алексей!
Прошло еще несколько минут — вызвали доктора Глебова, потом, с интервалами, — Костика, Спивака, кого-то еще… Емельян не расслышал. Ждал вызова, но никто не шел. Все утихло.
Больше из коридора не слышалось ни шагов, ни голосов. И вдруг задвижка в двери его камеры громыхнула. На пороге стоял Гаврошвили, которого Баграмов, как все в ТБЦ, до этого видел издали, когда он приходил на кухню получать обед для тюрьмы.
— Добрый день, отец! Восемь человек уже отпустили в лагерь, — сказал он Баграмову. — Читать хотите, отец? Есть Достоевского «Бесы», «Яма» Куприна, «Шерлок Холмс» и «Кола Брюньон»…
— Чтение от меня не уйдет, — возразил Баграмов. — Я хочу знать, кого отпустили в лагерь и кто остался в тюрьме. Можно их повидать?
— Кого хотите увидеть? — спросил Гаврошвили.
— Баркова, Кумова, Ломова… Да всех хочу, кто остался, — сказал Емельян
— Нет, всех нельзя. Вечером можно всех. Троих, кого вы назвали, сейчас приведу.
В камеру Емельяна по одному вошли Юрка, Барков и Кумов. Они обнялись, как после долгой разлуки. Все они уже знали, что часть товарищей отпущены в лагерь.
— Неужели эти ребята что-нибудь все же сболтнули во время допроса? — высказался Ломов.
— Глебов?! Зубцов?! Не может быть! — возразил Емельян. — Что ты, Юра!
— А почему же их отпустили?
— Может быть, хотят проследить, с кем они будут общаться, что будут делать, — высказался Барков. — Впрочем, я допускаю, что кое-кто на допросе сдрейфил…
— Не верю! — решительно высказался Баграмов, возмущенный таким предположением.
— Но нас-то с вами все-таки держат! — сказал Кумов. — Почему же не всех отпустили?
Стоявший на окне уборной Николай Гаврошвили подал сигнал тревоги: к тюрьме направлялись из ТБЦ Мартенс и Лешка. Все бросились по своим одиночкам.