Опомнившись, Гитлер умолк, потер виски, возвращаясь мыслями к прежнему разговору, который тешил его, уводя от суровой действительности.
— В рабстве — наша сила, — продолжил фюрер. — Со свойственным нам, немцам, педантизмом мы должны детально продумать систему его организации. Рабство может стать вечным двигателем национал- социализма, если соединить его с немецким рационализмом, помноженным на безропотную исполнительность, аккуратность. Если мы этого не сделаем, то рабство может обернуться для нас национальным бедствием, троянским конем.
Фюрер сорвался со своего кресла и, нервно расхаживая по кабинету, беспрестанно говорил... Облюбовав нового конька — тему рабства, не сказал ничего оригинального, зато пересказал в нацистской интерпретации содержание книги «Древний Рим», которую когда-то давал ему читать Розенберг.
Гитлер смаковал тот факт, что в древности раб являлся вещью хозяина, который имел над ним неограниченную власть. Раба можно было продать, одолжить, передать по наследству, ему запрещалось служить в армии, заниматься религиозной деятельностью, ибо он был ничем и приравнивался к бессловесному животному. С упоением проводил аналогию между рабовладельчеством и фашизмом, находя между ними много общего, родственного: побои, пытки, подземные казематы, распятия на крестах... Одно его настораживало: с годами рабы и вольноотпущенники, оттеснив развращенную роскошью и бездельем аристократию Древнего Рима, сами заняли высокие должности в государственном аппарате, прибрали к рукам экономику страны, проникли во все поры империи.
— Если вы будете потакать нашим рабам, — рассуждая, фюрер не сводил глаз с Гиммлера, — они поглотят рейх, как поглотили Ромула Августула, после чего распалась и его могущественная империя. То же произошло с великим Константинополем... Что же получается? В Древнем Риме раб не мог заниматься богослужением, а в Дрездене действует мечеть, открыта школа мусульманских священнослужителей. Не слишком ли это, Генрих?
— Все это, мой фюрер, находится в ведении Розенберга, — тут же отмахнулся Гиммлер, — Ничего зазорного, если мечети и православные церкви поддерживают у верующих рабский дух, покорность судьбе.
— Я не скрываю от вас, — продолжал фюрер, будто не услышав доводов Гиммлера, — меня смущает, что туркестанские и славянские рабы служат в немецких воинских частях, охранных отрядах СС и даже забавляются в злачных заведениях Берлина...
«О майн готт! — Розенберг невольно закатил глаза к потолку. — Начал за здравие, кончил за упокой... Читал такую умную книгу и ни шиша не понял! Там же черным по белому написано; Западная Римская империя пала от того, что сместили императора Ромула Августула, а Константинополь был взят турками. Впрочем, чего ждать от малограмотного человека и болтуна, едва дослужившего до ефрейтора... Почитал бы великого интригана Талейрана, считавшего, что единственное, что государь должен меньше всего делать, — это распускать язык...»
Все сидели молча, не спуская глаз с фюрера, следя за каждым его движением, все же надеясь, что словесный поток иссякнет и он наконец отпустит их по домам. Розенберг же давно не слушал и, занятый своими мыслями, потерял счет времени... Гитлер, видно утомившись от своего длинного монолога, умолк, но продолжал, словно заведенный, носиться по кабинету. Движущаяся тень от его всклокоченных волос, походившая на голову хищной птицы, четко обозначалась на стене, рядом с силуэтом русской сабли. И всякий раз, когда фюрер проходил мимо книжного шкафа, тень от сабли то упиралась ему в горло, то перерезала короткую шею.
Розенберг, заметив это, обомлел, усмотрев в том еще один дурной знак.
СТРЕЛА ПУЩЕНА В ЦЕЛЬ
«Стрела — Центру... В Смоленске меня разместили на Крепостной улице, дом 14, в штаб-квартире гитлеровской армии. Сюда из-за линии фронта, а также из районов, контролируемых нашими партизанами, приезжали фашистские разведчики. Здесь они встречались со своими «шефами» — офицерами из абвера, штаб которого находится южнее города, в лесу, в квадрате... Удалось установить клички и приметы некоторых агентов. Наиболее опасные из них следующие...»
Однажды три молодицы, играя на берегу горной речушки со своими маленькими сыновьями, заметили проходившего мимо Кеймир Кера. А кто не знал легендарного предводителя туркмен, который вел борьбу с иранскими поработителями, грозным и жестоким Надир-шахом?
— Кеймир-ага! — окликнула героя одна из них, что побойчее. И все они, держа за руки своих малышей, подошли к нему. — Скажи нам, сердар, какими станут наши сыновья?
— Чур, только не обижаться, если скажу горькую правду, — усмехнулся в усы Кеймир Кер и, увидев, как молодицы согласно кивнули, подозвал к себе сына первой женщины, что стояла ближе к нему. — Смотрите!..
Кеймир Кер неожиданно шлепнул мальчонку по щеке. Тот поднял на сердара заискивающие глаза и... засмеялся.
К предводителю подвели сынишку второй женщины, и тот; получив оплеуху, громко заревел. Третий мальчишка, которого Кеймир Кер огрел чуть посильнее, не заплакал и не улыбнулся. Блеснув черными глазенками, он сжал кулачки, волчонком глянул на своего обидчика, глотая слезы и незаслуженную обиду.
— Такие люди, как первый мальчик, не знают чести, — задумчиво произнес Кеймир Кер. — Их бьешь по одной щеке — они подставляют другую... Второй — чувствует только обиду. Но хорошие руки могут вырастить из него неплохого человека... Третий — станет настоящим джигитом. Из него не выдавишь слезы. Такие с друзьями милосердны, с врагами — беспощадны. Уйдут в себя, проглотят обиду, врагу вида не подадут. Смерть за родину почтут за честь... Вот каких сыновей рожайте, матери!..
В этом небольшом здании, прозванном домом на Лубянке, Ашир Таганов бывал еще задолго до войны, когда учился в Москве. По прошествии стольких лет он снова здесь, и теперь сидел в уютной тиши скромного кабинета, где два небольших стола составлены буквой «т». У высоких зашторенных окон, по долго не видавшему мастики паркету медленно прохаживался немолодой генерал со значком «Почетный чекист» на груди. Невысокого роста, крепыш, с курчавыми, заметно тронутыми сединой темными волосами, со свисавшими вниз усами, которые придавали его лицу добродушный вид. Он будто впервые вошел в свой кабинет и изучающе разглядывал телефоны, графин с водой, два голубоватых стакана из толстого стекла. На стене — во весь рост портрет Дзержинского в расстегнутой солдатской шинели. В углу — сейф и узкая солдатская кровать, скрытая портьерой. Видно, генерал часто ночевал здесь. У входа на массивной дубовой подставке возвышались старинные часы с римским циферблатом и медными гирями.
Ашир в новенькой гимнастерке с сержантскими лычками на погонах сидел перед генералом, и ему казалось, что Мелькумов нисколько не изменился. Такой же улыбчивый, приветливый, внешне похожий на туркмена.
— Мы целую вечность не виделись, — голос генерала чем-то напоминал голос старого профессора, преподававшего в институте курс педагогики, — так что рассказывай, Ашир...
— Из органов, вы знаете, пришлось уйти, — прокашлялся Таганов. — По болезни. Года три на курорты Крыма ездил, лечился, выкарабкался... Учился в Ярославле, в педагогическом получил диплом учителя физики и математики, вернулся в Ашхабад. До лета сорок второго года работал преподавателем, после директором техникума. Трижды подавал заявление с просьбой отправить на фронт, и всякий раз отказ: освобожден от воинской службы подчистую...
Мелькумов, командовавший в двадцатые годы чекистским полком в Каракумах, близко знал отца Ашира — Тагана-ага, простого дайханина, обманутого Джунаид-ханом, но после прозревшего и вставшего