прохода, как пятно черничного варенья на белоснежном носовом платке.
— Благодаря тому, что случилось в середине Гражданской войны, — твердо продолжала она, — моя семья смогла приехать сюда и жить здесь рядом со всеми чудесными соседями, которые теперь у нас есть.
И она стала играть и петь «Звездный флаг», и все встали и слушали стоя. Замелькали носовые платки, а когда она закончила, от аплодисментов едва не сорвало крышу.
Этим днем она гордилась больше всего в жизни.
Она проснулась чуть позже полудня и выпрямилась, щурясь от ярких лучей солнца, — старая женщина ста восьми лет от роду. Она спала в неудобной позе, на спине, и теперь ноги у нее одеревенели, спина затекла и доставляла ей немалые страдания. И это на весь оставшийся день, уж она-то знала.
— Славный денек, — сказала она и медленно поднялась на ноги. Она начала спускаться по ступенькам крыльца, осторожно держась за шаткие поручни и морщась от боли в спине и покалываний в затекших ногах. Кровообращение у нее уже не такое, как прежде… где уж там! Сколько раз она предупреждала себя о том, что случается, когда она засыпает в качалке. Стоило ей задремать, как возвращались старые времена, и это было чудесно, о да, просто восхитительно, гораздо лучше, чем смотреть телепостановку, но за это приходилось здорово расплачиваться, когда она просыпалась. Она могла читать себе наставления сколько угодно, но все равно походила на старую собаку, растянувшуюся у камина. Стоило ей посидеть на солнышке, как она засыпала, и все тут. С этим она уже ничего не могла поделать.
Она добралась до конца ступенек, постояла там, чтобы дать ногам привыкнуть, а потом хорошенько прочистила горло и сплюнула прямо на землю. Когда она вновь почувствовала себя как обычно (не считая боли в спине), то медленно побрела к туалету, который ее внук Виктор поставил за домом в 1931-м. Она зашла внутрь, плотно затворила за собой дверь, закрыла ее на крючок, словно вокруг было полно народу, а не всего лишь две вороны, и присела. Мгновение спустя она уже мочилась и удовлетворенно вздыхала. Есть кое-что у стариков, о чем никто не удосужился сказать вам (или, может быть, то, к чему вы никогда не прислушивались?), — в старости вы не понимаете, когда вам следует помочиться. Вы будто перестаете чувствовать позывы своего мочевого пузыря, и если не соблюдаете осторожность, то узнаете о своем желании лишь по мокрому белью. Не в ее привычках было доводить себя до такого срама, поэтому она приходила посидеть здесь раз шесть или семь в день, а ночью держала возле кровати горшок. Джим, муж Молли, однажды сказал ей, что она похожа на собаку, которая не может пройти мимо пожарного крана, чтобы не поприветствовать его поднятием ноги, и это рассмешило ее так, что слезы хлынули из глаз ручьем и потекли по щекам. Джим, муж Молли, служил рекламным агентом в Чикаго и неплохо зарабатывал… по крайней мере в недавнем прошлом. Она полагала, что теперь-то он умер, как и все остальные. В том числе и Молли. Благослови Господь их души, теперь они рядом с Иисусом.
За последний год, или около того, Молли и Джим были единственными, кто приезжал повидать ее. Остальные, похоже, забыли, что она ещё жива, но она могла это понять. Она пережила свое время и походила на динозавра, которому не стоило до таких пор задерживаться на земле, на существо, чье верное место — в музее (или на кладбище). Она могла понять их нежелание навещать
В позапрошлом году Молли и Джим хотели установить у нее сливной туалет и обиделись, когда она отказалась. Она попыталась объяснить им так, чтобы они поняли, но Молли снова и снова твердила только одно: «Матушка Абагейл, тебе сто шесть лет. Каково мне, по-твоему, знать, что ты ходишь сидеть в эту будку, когда на дворе двенадцать градусов ниже нуля? Разве ты не понимаешь, что от холода с тобой может случиться сердечный приступ?»
«Когда Господь захочет, Он призовет меня к себе», — сказала Абагейл, не прекращая вязать, и они, конечно, думали, что раз она не отрывала глаз от спиц, то и не видела, как они переглядывались друг с другом.
От каких-то привычных вещей просто невозможно отказаться, но, похоже, это одна из тех истин, которую никак не могут уразуметь молодые. А вот в 1982-м, когда ей исполнилось сто и Кэти с Дэвидом решили купить ей телевизор, она согласилась. Телевизор — чудесная машина, чтобы коротать время, когда ты предоставлена лишь самой себе. Но когда приехали Сюзи с Кристофером и сказали, что хотят подключить ее к городскому водоснабжению, она дала им от ворот поворот точно так же, как Молли и Джиму с их сливным унитазом. Они убеждали ее, что ее колодец обмелел и может вообще пересохнуть, случись еще одно лето вроде того, какое стояло в 1988-м, когда пришла засуха. Это было чистой правдой, но она продолжала твердить «нет». Они решили, конечно, что у нее едет крыша, что год от года разум ее все заметнее тускнеет, словно с него, как с покрытого лаком пола, постепенно сходит глянец, но сама она полагала, что голова у нее варит ничуть не хуже, чем прежде.
Она поднялась с сиденья, посыпала в дырку лимонного порошка и снова медленно выползла на солнце. Она старалась, чтобы в ее сортире держался приятный запах, но в таких старых ямах все равно бывает сыро, как бы приятно они ни пахли.
Словно голос Божий стал нашептывать ей на ухо, когда Крис и Сюзи предложили подключиться к городскому водопроводу… тот самый голос, что вразумлял ее, когда Молли и Джим хотели привезти ей тот китайский трон со сливной ручкой сбоку. Бог ведь на самом деле говорит с людьми; разве не говорил он с Ноем про ковчег, подсказывая ему, какой должна быть длина, ширина и глубина этого судна? Да. И она верила, что Он точно так же говорил с ней — не из горящего куста, не из столба пламени, а просто тихим, спокойным голосом, произносящим:
Она задержалась посреди двора и взглянула на море кукурузы, вспоротое лишь грунтовой дорогой, идущей на север, к Дункану и Колумбусу. В трех милях от дома дорога переходила в асфальтовое шоссе. Кукуруза хорошо уродится в этом году, и это просто стыд и позор, что некому будет собирать урожай, кроме грачей. Грустно было думать о том, что большие красные уборочные машины останутся в сараях нынешним сентябрем, что не будет совместного дружного лущения кукурузы с соседями и деревенских танцулек. Грустно было думать, что впервые за сто восемь лет она не будет здесь, в Хемингфорд-Хоуме, наблюдать смену времен года, когда лето уступит место веселой языческой осени. Она бы так любила это лето, потому что оно должно было стать ее последним летом — это она ясно чувствовала. И на вечный отдых ее положат не здесь, а где-то на Западе, в чужой земле. Это было ужасно.
Она проковыляла к висящей вместо качелей шине и качнула ее. Эту старую шину от трактора повесил здесь ее брат Лукас в 1922-м. Веревку много раз меняли с тех пор, но саму шину — никогда. Снаружи резина уже облысела, а на внутренней стороне круга образовалась глубокая вмятина от устраивавшихся там молодых ягодиц. Под шиной была глубокая и пыльная канавка, в которой уже давным-давно не росла трава, а на ветке, через которую была перекинута веревка, кора давным-давно облезла, высвечивая белую кость дерева. Веревка тихо поскрипывала, и Матушка Абагейл заговорила — на этот раз вслух.
— Пожалуйста, Господи, я хотела бы, чтоб Ты не давал мне испить чашу сию, если только Ты можешь. Я уже стара, мне страшно, и больше всего на свете я хочу покоиться здесь, у себя дома. Но я готова идти прямо сейчас, если Ты призовешь меня. Да будет воля Твоя, Господи, хотя Абби — просто старая немощная негритянка. Да будет воля Твоя.
Ни звука в ответ, лишь скрип веревки, трущейся о ветку, и карканье ворон в кукурузе. Она прислонила свой старый морщинистый лоб к старому морщинистому стволу яблони, которую так давно посадил ее отец, и горько заплакала.