— Не знаю. Может, и можно. Если чувствуешь, что должен.
— Чувствую.
— Хорошо.
— Я не могу смотреть сквозь.
— Хорошо. Поэтому ты собираешься не спать, сидеть полночи, как предыдущими ночами, и все глядеть на свой экран, как было на старшем курсе в колледже, помнишь? Был творческий семинар, и ты описал их смерть, когда не прошло и двух месяцев; ты написал даже про последний материн вздох, ты целый абзац посвятил последнему материному вздоху, и в результате вся группа не могла понять, что им со всем этим делать, они говорили примерно так: «Кхм, ну, э-э-э…», сидели с ксерокопиями твоего текста и ломали голову: то ли обсуждать твой текст, то ли отправить тебя к психологу. Но это тебя не остановило. Ты твердо решился, и тогда, и сейчас, все это зафиксировать, описать тот период, взять ту страшную зиму и на ее материале сделать что-то такое, что, как ты надеешься, станет душераздирающим творением.
— Слушай, я устал.
— Ага, теперь устал ты. Хотя сам затеял этот разговор. Я еще полчаса назад собирался спать.
— Ну и прекрасно.
— Ну и прекрасно.
— Спокойной ночи.
Я целую его гладкий загорелый лоб. Запах мочи. Вижу изогнутую полоску светлой кожи на том месте, где лоб прикрыт ремешком бейсболки, которую он носит задом наперед.
— Сделай как обычно, — говорит он.
«Сделать как обычно» — значит растереть ему спину поверх одеяла, чтобы согреть постель.
— Спасибо.
— Спокойной ночи.
Я оставляю свет, прикрываю дверь и выхожу в общую комнату. Поправляю протертый коврик с восточным узором, который достался нам в наследство. Этот коврик, такой ветхий и скорбный, и еще другой, длинный и узкий, на кухне, распускаются нитка за ниткой. Мы с Тофом бегаем по ним, и из-за этого они стремительно лысеют. Не знаю, что сделать, чтобы они были в сохранности. Как бы их спасти, думаю я, — может, отреставрировать, — но понимаю, что никогда не соберусь. Я заталкиваю под низ большую, похожую на червяка, нитку длиной дюймов семь-восемь.
Поправляю покрывало на диване. Диван был безупречно белым, когда стоял у нас в гостиной в Чикаго, но здесь моментально испачкался: по углам, там, где мы прислоняем велосипеды, появились черные полосы, подушки пожелтели и покрылись пятнами от виноградного сока и шоколада. Мы взяли напрокат пылесос для мебели, но эффект оказался смехотворным. Диван и дальше будет приходить в упадок, как, впрочем, и все остальные вещи, доставшиеся нам. Поддерживать их существование невозможно. У двери валяется куча обуви, которую я должен привести в порядок. Пол надо подмести, но я чувствую, что эта работа бессмысленна, еще перед тем, как приступить к ней: пыль органична для этого дома, она в лепнине и штукатурке, в углах и коврах, во всех прорехах. В полу — щели, плинтусы покорежены. Я пробовал пылесосить, одолжил агрегат у соседа, вроде получилось, но ведь здесь все пропиталось пылью так, что уже на следующий день пол был снова в пыли. Теперь я только подметаю.
Я достаю из холодильника одно из Тофовых фруктовых мороженых. У соседей какой-то шум. Я выхожу на заднее крыльцо. Роберт и Бенна, живущие слева, устроили вечеринку; на веранде у них — человек десять.
— Эгей, — говорит Роберт. Он всегда дружелюбен, жизнерадостен, приветлив и внимателен. Меня это нервирует.
Он на несколько лет старше меня и живет с Бенной — ей около тридцати, она содержит приют для побитых женщин. Их друзья, судя по виду, — аспиранты из Беркли.
— Привет, — отвечаю я.
— Заходите к нам, — говорит он.
— Заходите, выпьете чего-нибудь, — говорит Бенна.
— Нет, спасибо, не получится, — говорю я. На улице тепло и ярко светит луна.
Я объясняю, что у меня куча работы, Тоф уже спит и т. д. Что-то вру насчет ожидаемого телефонного звонка, поскольку мне просто не хочется идти к ним, знакомиться с их друзьями, рассказывать нашу историю, объяснять, почему мы здесь живем, и т. п.
— Заходите, просто глотнете чего-нибудь, — говорит Роберт. Он всегда предлагает зайти. С такими приветливыми соседями, как он и Бенна, я еще сильнее чувствую внутреннее родство с супружеской парой (муж — черный, жена — белая) справа; у них неподвижные белые шторы, уютно прикрытая дверь и два добермана. Они редко вступают в разговоры — их вообще обычно не видно, и так намного легче.
Я благодарю Роберта и возвращаюсь в дом.
Ретируюсь в гостиную, выкрашенную мною в бордовый. Стены увешаны старыми фотографиями наших родителей, бабушек и дедушек, их родителей, их всевозможными дипломами, записками, портретами, вышивками и гравюрами. Я сажусь на диван, который нашел в сарае на заднем дворе, — бархатный, темно-бордовый, со сломанными пружинами и щербатой древесиной. Большая часть антиквариата, который мы сохранили, — здесь: стулья, приставной столик, очень красивый письменный стол вишневого дерева. В комнате темно. Надо постричь кусты перед входом — так сильно разрослись, что сквозь переднее окно даже днем свет почти не проникает, и из-за этого в комнате царит рубиновый полумрак, а стены кажутся кроваво-красными. Я пока не нашел лампу, которая подходила бы к комнате.
Очень многое пострадало во время наших переездов из Чикаго на холмы и с холмов — сюда. Рамки фотографий поломались, во всех коробках дребезжит стекло. Многое потерялось. Я почти уверен, что куда- то подевался один ковер — целый ковер. И еще множество книг, бабушкиных. Я держал их в сарае на заднем дворе, упакованными в коробки, но однажды, месяца через четыре после переезда, зашел туда и обнаружил, что там протекает потолок, и книги по большей части отсырели и заплесневели. Я стараюсь не думать об антиквариате — об исцарапанном книжном стеллаже красного дерева, потрескавшемся круглом столике, мягком стуле со сломанной ножкой и с вышивкой на подушках. Я хочу все это сохранить и восстановить, — и одновременно хочу от всего избавиться; я еще не решил, что романтичней, реставрация или распад. А может, есть что-то в том, чтобы взять все и сжечь? Или вышвырнуть на улицу? Меня злит, что именно я должен всем этим заниматься — почему не Билл? не Бет? — перетаскивать хлам с места на место, все эти коробки, стопки фотоальбомов, посуду, постельное белье и мебель, которыми переполнены наши узенькие кладовки и протекающий сарай. Да, я знаю: я сам предложил держать все это у себя, настоял на этом, мне хотелось, чтобы Тоф жил среди этих вещей, чтобы помнил… Может, сдать это куда-нибудь на хранение, пока у нас не появится настоящий дом? Или распродать — и начать сначала.
— Эй, — кричит он из своей комнаты.
— Чего?
— Ты запер входную дверь?
Обычно он сам запирает входную дверь.
— Сейчас запру.
Я подхожу к двери и задвигаю засов.
V
На улице все темно-синее, и сумерки сгущаются. По ступенькам поднимается человек. Он небрит, на нем сандалии и пончо, почти наверняка — из пеньки. Я не хочу разговаривать с этим типом. Я уже беседовал с человеком из Группы исследования общественных интересов Калифорнийского университета (КалГИОИ)[71], я жертвовал супружеской чете на женский приют, одному парню на молодежный центр, одной женщине на партию зеленых, детям на Клуб мальчиков[72] и паре угрюмых юношей на «Здравомыслие/Замораживание»