мерещатся любовные послания! У меня седые волосы дыбом встали. Вот так.
Она с двух сторон обеими руками подняла над головой две длинные седые пряди и движением плеч, рук, головы с такою безупречною точностью изобразила мраморную гордыню сквозь возмущение и ужас, что я не удивилась чьей-то влюбленности. Живая арка из рук – это был подлинный архитектурный шедевр.
– Клиническое любовное письмо, – с удовлетворением подтвердила Анна Андреевна, опустила руки и спрятала письмо в сумочку. – Мне не показалось. Так и есть.
12
– Молчаливый он был человек, – сказала Анна Андреевна и сама помолчала.
Опять, опять недовольна она Борисом Леонидовичем.
– Он совсем разучился вести себя. Я была на тридцатилетии Комы Иванова. Там и Борис с женой. На бумажке указано, что место его за столом рядом со мною. Нет. Сел на другое место. Полное неприличие! Это Комин праздник, а Борис говорил все время только о себе, о письмах, которые он получает. Ну можно ли так?.. Потом долго и скучно кокетничал, когда его просили читать. После того, как я читала, спросил меня во весь голос через весь стол: «Что вы делаете со своими стихами? Раздаете друзьям?»214
– В Комарове у меня побывал Шостакович. Я смотрела на него и думала: он несет свою славу, как горб, привычный от рождения. А Борис – как корону, которую только что нахлобучили на него. Она сползает ему на глаза, он подпихивает ее снизу локтем.
Потом вынула из своего вечного и всеобъемлющего чемоданчика пачку юбилейных телеграмм. Ленинградский Союз ее не поздравил. Москва поздравила: Правление, Президиум. Длинные, восторженные телеграммы от Федина и от Суркова. Странно-безвкусная от Пастернака: «Родной волшебнице». Своеобразное поздравление от «Правды»: телеграмма на официальном бланке, ни единого юбилейного слова, но очень просят прислать стихи, и дата проставлена юбилейная.
Хвалила Дедову книгу «От Чехова до наших дней», которую сейчас перечла. Это было для меня большою радостью: я очень люблю Дедовы молодые книги.
– Ведь он первый заявил, что в поэзию вошел город215, – сказала Анна Андреевна.
Я расспрашивала ее о лете, о Комарове, о здоровье. Она отвечала, что лето у нее было хорошее, и все- таки о своей жизни говорила с горечью.
Легко устает. Вот сегодня, например, диктовала (sic!) воспоминания о Мандельштаме и утомилась.
Тихим, но яростным голосом пожаловалась, что ее папки явно подвергаются просмотру: кто-то бритвой взрезает корешки.
А самое горестное сказано было в конце:
– Знаете, Лидия Корнеевна, я потеряла оседлость. Лет восемь уже. Я в Питере не дома и здесь не дома.
– С тех пор, как уехали с Фонтанки? – спросила я.
– Не знаю. Я не заметила, когда это случилось. Но случилось.
21
Против обыкновения, концепция ее не показалась мне на этот раз убедительной. Но, Боже мой! Тут я не судья.
Я принесла ей Цветаеву: «Эпос и лирика современной России»216. Она при мне перелистала статью как-то холодно и скептически.
А я от пастернаковской части в восторге. Цветаева удивительно чувствует Пастернака. Наверное, потому, что, при всех различиях, они в поэзии родственники. Ветви одного куста.
Перелистывая статью – главку о Маяковском – Анна Андреевна сказала:
– Он писал хорошо до революции и плохо – после. От Демьяна не отличить.
Я не согласна. А как же «Во весь голос», «Есенину», куски «Про это», «Разговор с фининспектором»?
– «Во весь голос», конечно, великая вещь, – сказала Анна Андреевна. – Но это уже предсмертное. А вообще Маяковский силен и велик только до революции. Божественный юноша, явившийся неизвестно откуда. С Хлебниковым же как раз наоборот: он писал плохо
Пришла она ко мне сердитая, усталая, раздраженная. Провожал ее Оксман, и оба великие путешественника заблудились: позабыли номер дома, позабыли номер квартиры, а когда наконец нашли нашу парадную, никак не могли управиться с лифтом и долго ездили вниз-наверх. Я пыталась выяснить, почему же, где же это они заплутались, но Анна Андреевна на меня только рукой махала. А тут еще Люшенька позвала к чаю приятеля своего Сашу, незнакомого Анне Андреевне, и я боялась, что это даст повод для нового неудовольствия. На деле же случилось наоборот: при чужом человеке она разыгралась, развеселилась, разговорилась. Говорила все время почти одна. Пересказала нам весь роман Кафки «Процесс» от начала до конца.
Отозвалась же о романе так:
– Когда читаешь, кажется, словно вас кто-то берет за руку и ведет обратно в ваши дурные сны.
Рассказала тут же и биографию Кафки. На Западе он гремит, а у нас не издается2103.
Рассказала биографию Модильяни и свое с ним знакомство.
Прочитала нам «Летний Сад».
Потом, когда мы остались с ней вдвоем, призналась, что в стихотворении «Подумаешь, тоже работа» недовольна строкой
Я же призналась, что в ее дивной «Музыке» меня беспокоит «Последний друг» и «первая гроза».
Она ответила:
– Вы правы. Но это трудно переменить[303].
Я у нее спросила: как же понравилась ей Цветаева о Пастернаке и Маяковском?
– Как всё у Марины. Есть прозрения и много чепухи. В Маяковском она не поняла ничегошеньки. Бориса она любит и понимает. Некоторые вещи возмутительны: ну как, например, можно писать: «Есенински-блоковская линия»? Блок – величайший поэт XX века, пророк Исайя – и Есенин. Рядом! Есенин совсем маленький поэтик и ужасен тем, что подражал Блоку. Помните, вы мне как-то в Ленинграде говорили, что Есенин – блоковский симфонический оркестр, переигранный на одной струне? Так оно и есть.
Отвез ее домой в своей машине Саша.
23
Досадно.
Это я у нее в Ленинграде впервые после войны. Впервые на улице Красной Конницы. Впервые после