Потом начался неприятный мне разговор, возникающий сейчас, по случаю недавнего возвышения Яковлевой, куда ни приди, чуть ли не в каждом доме: разговор о Аиле Брик, Яковлевой, Полонской. Кого из них по-настоящему и
Сергей Александрович Макашин говорил мне, что письма Маяковского к Яковлевой – в точности письма к Аиле; только вместо «Твой Щен» подпись «Твой Вол[одя]»199.
Быть может, сказала я, это вполне естественно? Письма одного и того же лица, находящегося в одной и той же ситуации, и должны быть похожими одно на другое, вне зависимости от адресата?
– Нет, – ответила Анна Андреевна. – Вспомните, какие разные письма у Пушкина. Впрочем, я полагаю, до нас дошло всего одно любовное письмо Пушкина, остальные не в счет.
– К Собаньской? – спросила я.
– Да, к Собаньской. Сравните с письмами того же времени к невесте.
– А к Керн? – спросила Эмма.
– Ах, к Керн никакой любви не было. Он был затронут, кокетничал, не более. Ничего возвышенного в письмах Пушкина к Керн я не нахожу. Никакого уважения.
Я поняла, что он, видно, ушел к Ольге[281].
Оставила ему записочку с просьбой зайти, откликнуться.
Но не последовало ничего.
Думаю: что это значит – жить для будущего? По-видимому, жить в настоящем не мнимостями настоящего, а подлинностями.
Дед, незадолго до болезни бродя со мной по Переделкину, сказал: «Хорошо бы написать роман о судьбах здешних писателей под названием: «Разложение». Одних расстреливали или загоняли в гроб, других разлагали. Никто из нас не уцелел».
Для этого романа, который непременно догадается же кто-нибудь написать, необходимо помнить историю Зелинского с Комой[282].
Анна Андреевна прочитала шесть стихотворений и третью главку «Поэмы», исправив предварительно мой давно устаревший экземпляр (вставила своею рукой о городе – Достоевский и бесноватый – и заменила строку «И в кувшинах вяла сирень»[283]. Предупредила нас, что голос ее при записи всегда звучит ниже, чем настоящий, и, действительно, при проверке, первые два стихотворения прозвучали с неуместной басовитостью, а дальше запись оказалась почти точная в смысле тембра и совсем точная в смысле интонации. Читала стихи она по своей новой красненькой «сурковской книжечке», куда вклеены страницы со многими невошедшими стихами. Читая стихотворение «Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли», она обнаружила чудовищную опечатку: вместо «щедро взыскана дивной судьбою» напечатано
За чаем она с горечью поведала мне, что ей позвонил Борис Леонидович. Она обрадовалась было, но потом, когда он произнес: «В Ленинград летом ездила близкая мне женщина с дочерью, но без моего письма не решилась зайти к вам», – рассердилась:
– Речь, конечно, об Ольге. По ее наущению он и позвонил мне. Но я держу границу на замке. Не желаю встречаться с этой бандиткой.
Сказала, однако, что собирается съездить с Ниной Антоновной к Борису Леонидовичу на дачу.
– Это будет визит соболезнования, но без выражения соболезнования. Оставлю такси ждать и просижу полчаса. Не более. О его делах ни слова – о погоде, о природе, о чем хочет. Если же его не будет дома, оставлю ему записку, как вы, и дело с концом.
Гневается она на него. Жаль. Не ко времени гнев.
В двенадцатом часу я отвезла ее домой.
У нее какой-то ленинградец, приятель мужа Иры Пуниной, Николай Всеволодович.
Скоро приехала Эмма. Анна Андреевна сидела посреди своей пустоватой, большой, необжитой комнаты. Сегодня она подобранная, причесанная – и очень веселая – не знаю, от брома ли. Весь вечер смешила нас рассказами.
(А под конец огорчила меня.)
– У Ардовых гостит Наталья Ивановна, их родственница из Свердловска. Она больна: депрессивное состояние. Грустит, плачет. Что тут делать? Я «порылась в кадрах» – пересмотрела письма поклонников. Нашла письмо одного профессора, психиатра. Давнее. Позвонила ему. Важный профессорский голос. Я назвала себя. Голос сразу другой. «Анна Андреевна, неужели это вы? Где вы?» Через 20 минут он явился вместе с терапевтом. Нам были предложены неслыханные блага: любое, даже буйное, отделение лучшей психиатрической лечебницы города.
Я сообщила, что сегодня утром, в парикмахерской, видела молоденькую девушку с ахматовскими «Четками» в руках. Мать сердилась: «Зачем взяла с собой? Еще потеряешь! Ведь это уникальная книга».
Анна Андреевна припомнила:
– Когда уникальная книга вышла – я была удручена – мне она представлялась очень плохой. И все надоедала мужу (sic! – Л. Ч.) жалобами. Один раз, рассердившись на мое нытье, он сказал: «Ну, если ты хочешь, чтобы книжка была хорошая – включи «Анчар ' Пушкина».
Заговорили о Борисе Леонидовиче.
– Добрая старушка Москва изобрела, будто шведский король прислал нашему правительству телеграмму с просьбой не отнимать у Пастернака «поместье Переделкино». Вздор, конечно. Но если это правда, то он не король, а хам: где он был, когда меня выселяли из Шереметевского дома? – Она даже порозовела от негодования. – Не сказал ни словечка! А ведь по сравнению с тем, что делали со мною и с Зощенко, история Бориса – бой бабочек!
«А по сравнению с тем, что сделали с Мандельштамом или с Митей, история Ахматовой и Зощенко – бой бабочек», – подумала я.
Конечно, ее мука с пастернаковской несравнима, потому что Лева был на каторге, а сыновья Бориса Леонидовича, слава Богу, дома. И она была нищей, а он богат. Но зачем, зачем ее тянет сравнивать – и гордиться?
«Сочтемся мукою, ведь мы свои же люди…»
Опрятная тоненькая красная книжка.
В гостях у Анны Андреевны – Наташа Ильина.
Ох, милая Наташа, как горестно она отстает! По поводу Пастернака, например, с апломбом произносит убогую казенную чушь. Приходится ей объяснять, кто он такой. Странное дело: она судит о нем как человек, не любящий, не знающий стихов.
Анна Андреевна уже несколько раз просила меня не задираться с Наташей. Пропускать мимо ушей. Я и не задиралась. Но сегодня не выдержала. Начался крик.
Анна Андреевна молча и очень прямо сидела на стуле, не вступая в наш спор.